Помнишь каток на Черном пруду, и студеный ветер, и какие у
тебя были твердые от мороза, румяные щеки, и как я обнимал тебя за талию, пока
мы выписывали «восьмерки», и шептал в твое разгоревшееся от моих губ ушко:
«Невольно к этим грустным берегам меня влечет неведомая сила…»? Вспоминай эти
слова как можно чаще! Не забывай, что ты была моей первой любовью, пусть всего
лишь юношеской и даже полудетской, но – любовью. Говорят, первая любовь не
исчезает бесследно. Может быть, может быть… Я готов в это поверить, ведь волны
жизни прибили нас друг к другу именно тогда, когда каждый уже позабыл прошлое и
готов был искать другого счастья. Возможно, мы и впрямь были предназначены друг
другу. И то, что происходило между нами в купе курьерского поезда, уносившего
нас в Москву после нашего венчания, для меня исполнено того же священного
смысла, что и беспредельно печальный пушкинский речитатив, который я когда-то
шептал тебе с разухабистой, бессмысленной, юной веселостью. Однако я прекрасно
понимаю, что сейчас мы с тобой – всего лишь венчанные любовники, еще не
успевшие стать воистинусупругами, то есть людьми, которые будут всю жизнь идти
рядом, в однойупряжке. Сейчас на всем свете нет ни одного человека, которому я
мог бы доверить страшную тайну (экие пошлые слова, однако они соответствуют
действительности, как и всякая пошлость… ведь первоначальное значение этого
слова есть «обыденный, навязший в зубах»), которая меня обременяет, нет ни
одного человека, на чьи плечи я могу переложить хотя бы часть той ноши, которую
принужден влачить. Но я очень хочу, чтобы ты поверила мне, поверила вполне: я
не интересничаю и не нагоняю пустых страхов. Опасность, которая нависла надо мной,
а через меня, увы, над тобой, в самом деле велика! Дело в твоем приданом, в
этих несметных, случайных, дурных деньгах… Понимаешь, если бы не война, у меня
бы не было выбора, я бы поступил так, как мне предписывалось, но война в
какой-то степени предоставила мне возможность для маневра. В любом случае я
уповаю на лучшее и постараюсь использовать все предоставленное мне судьбой
время для того, чтобы… чтобы выбраться из той ямы, в которую я угодил не по
злонамерению, а лишь по неосторожности. Угодил сам – и невольно увлек за собой
и тебя, и всех моих и твоих близких.
Всё, более ничего не могу сказать. Чем меньше ты будешь
знать, тем спокойней будешь себя чувствовать. Поверь, что я думаю о тебе
постоянно, что я молюсь о тебе, молю Бога, чтобы дал тебе веры в меня и
твердости духа. Это будет тем более трудно, что больше ты не получишь от меня
ни одного письма. Ни ты, ни мой отец, ни моя maman. То есть нет, я не совсем
точно выразился. Я буду писать тебе, как же иначе, и писать часто, но
адресовать эти письма я буду некоей даме, соседке моей матери по имению. Чтобы
пресечь могущие у тебя возникнуть ревнивые подозрения, скажу, что это почтенная
особа, замужняя и имеющая детей (муж ее, правда, преизрядный балбес, но сие не
имеет к делу никакого отношения), близкая приятельница maman, ей вполне можно
доверять. Она будет передавать мои письма maman, ну а та уж тебе. Но при этом
ты должна (я не зря дважды подчеркиваю это слово!) делать вид, будто ничего не
знаешь обо мне. Такую же роль предстоит играть моей матери.
Скрывай даже от твоих родных, от отца, от Шурки и Олимпиады
Николаевны. Ну и от подруг, конечно. А в первую очередь – от твоей тетки Лидии
Николаевны Шатиловой. Прежде всего – от нее! Не стану ничего объяснять, потому
что не могу объяснить. Просто поверь! Делай вид, что ты крайне обеспокоена, что
ты обижена, озлоблена, что оскорблена и забыла о самом факте моего
существования, делай, словом, какой угодно вид – только не выдавай никому ни
номера моей воинской части, ни места ее расположения. Не обмолвись ни словом о
тех новостях, которые я буду тебе посылать. Maman моей, конечно, будет проще:
она живет в глуши. Ты – на виду…
Тебе придется трудно.
Я ничем не успел заслужить твоего доверия. Я вовлек тебя в
этот брак, как в сущую авантюру, а теперь смиренно признаю, что авантюра
оказалась опасной, может быть, смертельно опасной. Я не имею права тебя о
чем-то просить. И все же прошу… прошу ничего обо мне не знатьдо тех пор, покуда
я не дам новых распоряжений.
И еще об одном прошу, нет, даже умоляю: не забывай меня. Ты
не поверишь, ты никогда не поверишь, до какой степени мне нужно знать, что ты
помнишь меня и думаешь обо мне!
Целую тебя, целую. Храни тебя Бог!
Твой муж Дмитрий Аксаков».
1916 год
Марине снилась Волга. Волга под Откосом. Неподалеку, на
Верхней Волжской набережной, играл военный оркестр – бухал барабан, и литавры
звенели назойливо, а Марина стояла у самой кромки волн и бросала в реку
какие-то красные цветы на длинных стеблях. Иногда она воровато оглядывалась по
сторонам: ведь никто не должен был знать, что она делает. Почему? Неведомо. Это
была одна из тайн, сохранение которых иногда властно диктуют нам наши
сновидения, не затрудняясь объяснением причин. И вдруг, бросив случайный взгляд
на свои руки, Марина обнаружила, что с них в воду стекает кровь. Руки ее полны
не цветами, они обагрены кровью!
Не веря глазам, Марина поднесла пальцы к лицу – и
проснулась.
Резко села на своем узком, неудобном диване.
Темно, лишь блеклая лунная полоска, пробившаяся сквозь щелку
в ставнях, лежит на полу.
Тихо, слышно только легкое дыхание Павлика да негромкое,
сладкое сопение Сяо-лю.
Ночь. Марина у себя дома. Нет, не там, в Энске, в
двухэтажном особняке на Студеной улице. Она в городе Х., в своей бревенчатой
избенке, стоящей на самых окраинах Тихменевской улицы, протянувшейся вдоль
Артиллерийской горы, за железнодорожными путями (дальше только городское
кладбище), в глубине старого, одичавшего сада. Уже полтора года, с тех пор как
родился Павлик, это дом ссыльнокаторжной поселенки Марины Аверьяновой,
выхлопотанный для нее в городской управе доброхотным старанием купца первой
гильдии Василия Васильевича Васильева, старинного знакомого ее отца, Игнатия
Тихоновича, царство ему небесное!
Старинный знакомый отца… Нет худшей рекомендации в глазах
Марины Аверьяновой!
Она тряхнула головой. Да что такое? Вроде проснулась уже, а
литавры отчего-то все звенят, и барабан по-прежнему бухает. Но какой же может
быть оркестр среди ночи?
Наконец сообразила, что звуки доносятся со стороны двери.
Соскользнула с дивана и ступила босыми ногами на прохладный
некрашеный пол. Она наперечет знала все скрипучие половицы – Павлик в
младенчестве спал беспокойно, вздергиваясь от каждого неосторожного шума, это
теперь сон его сладок и безмятежен, – и беззвучно прокралась к двери.