– Уразумел, брат. И завидую тебе.
– Чему завидуешь, брат?
– Тому, брат, что есть у тебя пример на любой случай жизни. Не потеряешься при таком раскладе. Не заблудишься. – Влад крякнул и долбанул по столу так, что зазвенела нехитрая посуда. – И все же выпью я, брат. Душа горит и просит. Ты – как знаешь, а я употреблю. Не в той кондиции я сегодня, брат, чтобы каяться. А так глаза залью, глядишь, поборю кошмар бесчувствием.
Монах не стал возражать. И препятствовать не стал. Вытер лоснящиеся пальцы о голову Болдахо и сказал со смирением:
– Твоя воля, брат.
– Так точно, моя, – согласился Влад. Подтянул кувшин и наполнил вонючим пойлом кружку. Поднял ее и, отлично зная свою норму, попрощался: – Твое здоровье, брат, и до свидания. Остаешься за старшего. Как отключусь, дверь подопри. А Зверь объявится, буди. Насадим на кукан.
В следующую секунду перебродивший сок губчатой настырницы ожег горло солдата, скоро разбодяжил кровь, а на выхлопе, как и мечталось, опрокинул разум.
3
Когда Влад пришел в себя, то обнаружил, что упирается лбом в обложку толстенного фолианта. Чертыхнулся, с трудом поднял чугунную голову и увидел, что монах уже ушел. Болдахо, тот вот он, на месте, спит по правую руку, навалившись грудью на стол. Остальные тоже здесь. Никуда не делись. Дрыхнут как дети малые. А монаха нет.
«А был ли он вообще? – подумал Влад. – Быть может, пригрезился?»
Нет, ничего подобного, не пригрезился. Кто-то ведь сунул книгу под голову. Кто мог сунуть, кроме монаха? Никто.
«Наверное, Священное Писание», – предположил Влад, разглядывая старинный том в кожаном переплете. Пододвинул свечу, откинул серебряную пряжку и раскрыл книгу там, где была заложена шелковой лентой.
И ахнул, с первого взгляда узнав даппайскую клинопись.
С головой дружил не очень, поэтому удивляться не стал, а просто начал в свое удовольствие перебирать значки, похожие на разбросанные по пляжу крылья дохлых чаек. Выходили слова. Слова пошли складываться в предложения. И получался текст:
Замерзшая птица упала на черствую корку лилового снега, махнула раз-другой изломанным крылом, поймала на крике ледышку заката, поперхнулась и умерла.
Но не сразу.
Какое-то количество перекрученных мгновений она еще тянулась мутнеющим зрачком к сверкающим индиговым теням. Птица была птицей, но умирала как человек. По капле.
Человек, похожий на победившего в кровавой корриде быка, смотрел из окна на то, как умирает птица, и курил. Дым папиросы щипал глаза, и эти слезы не были слезами жалости. Возможность вдыхать, а затем и выдыхать отрицала саму необходимость постичь трагедию случайной смерти.
Человек, похожий на кроваво победившего в корриде быка, мог бы, презрев опасность, распахнуть окно и выпрыгнуть на снег. Мог бы сунуть птицу за пазуху. Мог бы согреть ее и тем спасти.
И тем спастись.
Но человек, похожий на победившего в корриде кровавого быка, этого не сделал.
Не захотел.
Своя собственная жизнь казалась ему гораздо ценнее тысяч иных, чужих, далеких жизней. А жизни случайной некрасивой птицы – подавно.
Искурив папиросу до последнего бревнышка, он швырнул окурок в фортку и отвернулся, позволив смерти закончить начатое. Совесть не кольнула его сердце. Человек был человеком и жил как птица. По капле.
Вечер продолжал накручивать себя стылой злостью и избегал отчаяния звериными петлями. Индиговые тени стали короче, а потом и вовсе сделались тонкими линиями между здесь и там.
И птица умерла.
«Нет, не Священное Писание, – смахнув слезу, подумал солдат. – Скорее, жизнеописание грешника». И закрыл том.
Потер ноющие виски, вытащил нож, вскрыл пенал в рукоятке и нашарил коробок с пилюлями. Проглотил одну. Головная боль должна была исчезнуть. Подождал – не исчезла. Переползла со лба на затылок.
И пришла жажда.
Влад встал, поплелся на кухню, погремел там котлами в поисках воды. Воды не нашел, но наткнулся на чан с каким-то морсом. И тут же припал. Морс оказался даже лучше воды. Был кисловатым. Самое оно.
Напившись, солдат вернулся в зал и проорал в ухо Болдахо:
– Рота, подъем!
– А?.. Что?.. – вскинулся разбуженный малый и первым делом потянулся к арбалету.
– Спокойно, свои, – перехватив его руку, успокоил Влад. Парень похлопал выгоревшими ресницами и все вспомнил:
– Охотник.
– Охотник, Охотник, – подтвердил Влад. – Ты вот что. Ты давай, поднимайся сам и народ поднимай. Остаетесь без мамы. Я ухожу.
– Куда?
– Куда-куда. Охотиться, блин!
Подхватив арбалет, Влад направился к выходу.
– Горизонта! – крикнул ему Болдахо.
Влад, не оборачиваясь, махнул рукой:
– И тебе не кашлять.
Едва вышел во двор, к нему тут же подбежал пес-калека. Влад присел, нашарил в кармане кусок сахара и угостил. Псина схрумкала лакомство и благодарно потыкалась мокрым носом в ладонь.
– Что, морда кудлатая, тяжко в карауле? – спросил Влад, почесав псу за ухом.
Пес ничего не ответил, лишь радостно повилял хвостом.
До кузницы Влад решил добираться пешком. Не стал Пыхма будить. Не потому, что пожалел старого мерина, а потому, что с трудом представлял, как без посторонней помощи сумеет его снарядить в дорогу. Легче машину бойцов атаки развинтить до последнего болтика и вновь собрать, чем хоть что-то понять во всех этих нагрудниках, подпругах и прочей сыромяти, составляющей конское снаряжение. А потом, что там идти-то было? Несколько кварталов. Не расстояние.
За мешком и винтовкой заходить не стал. Мешок в разведке только мешать будет, от винтовки пока толку мало. Не берет она Зверя. А со злым человеком и «Ворон» справится.
Перекрестился Влад, поцеловал большой палец в то место, где когда-то рос ноготь, и двинул легкой трусцой по главной улице.
Рроя в эту ночь совсем осмелела и еще дальше убежала от старшей сестры. Будто за что-то обиделась на Эррху. И светили они сверху вниз как два мощных прожектора. То одна, то другая, а иногда лохматые тучи разбегались так, что долбили обе одновременно. И тогда света было много. Слишком много. Особенно для того, кто не хочет, чтобы его заметили. А Влад не хотел. Поэтому жался к заборам.
Минут через пять он заметил, что псы не лают. Подумал: «Попрятали их, что ли, хозяева по домам?» И в следующую секунду застыл на месте от внезапного осознания простой и страшной вещи. Понял вдруг, какая это жуть – жить в городе, где всякая встречная тварь, пусть с виду и самая безобидная, пичуга какая-нибудь или та же мышь, может оказаться Зверем. И сосед может им оказаться. И собственный ребенок. Кто угодно.