Медленная прогулка к лунке во льду. Мы пошли вместе… или, может, Фестина пошла одна, а я просто сопровождала ее. Она опустилась на колени и столкнула яйцо в воду; оно запрыгало по поверхности, точно как снежок, брошенный в ручей.
— Так он и должен себя вести? — спросила она.
— С ним все будет хорошо.
— Я хочу сказать ему, чтобы он рос большим и сильным… но, черт побери, это же такая сентиментальная чушь.
— А что плохого в сентиментальности? Горько, оплакивай свою потерю, я никому никогда об этом не скажу.
Она снова опускалась на колени, я стояла подле нее. Я нагнулась и быстро поцеловала ее в макушку. В ее волосы. Она повернула голову, чтобы посмотреть на меня, ее лицо, мое лицо…
Тут над нами пролетел глиссер. Команда по борьбе с эпидемической угрозой прибыла на место.
— Нам надо вернуться, — сказала Фестина.
Я открыла рот, чтобы сказать то же самое. Или мне хотелось так думать?
К тому времени как мы добрались до остальных, ребята из борьбы с эпидемической угрозой уже вовсю суетились в своих ярко-оранжевых герметичных комбинезонах: часть из них продвигалась внутрь шахты, пока остальные разворачивали свою точку под открытым небом — довольно впечатляющую патологоанатомическую лабораторию, устроенную под полусферой, где нас всех осмотрели на предмет заражения.
Краткое содержание следующих трех часов: мы не были инфицированы, а покойный был — от кончиков ушей до пальцев ног — нашим старым другом птеромическим параличом. Или скорее свежеприбывшим братом нашего старого друга, птеромиком-В, близкородственным исходному микробу, но с достаточно существенными отличиями, чтобы нынче заражать своборесов.
Мы молились всем богам, чтобы эта разновидность имела и другие отличия. У исходной болезни, назовем ее птеромик-А, латентный период длился шесть месяцев, во время которого у зараженных не наблюдалось никаких симптомов, но при этом они прямо-таки сочились заразой; именно так болезнь распространилась среди всех улумов на планете, а этого никто и не заметил. Ирану лежал в этой шахте максимум три месяца, и если вирус придерживался прежней модели, он мог заражать других в течение трех месяцев до того, как исчез из виду. Это означало всех своборесов, участвовавших в торговых переговорах. А также улумов и хомо сапов. Каждая божья тварь на Дэмоте могла подвергнуться влиянию заразы, все зависело лишь от того, на какое количество видов действовал птеромик-В.
— Если бы я был своборесом, — прошептал мне Юнупур, — я бы закупил дофига оливкового масла в спекулятивных целях.
Он засмеялся. Я едва сдержалась, чтобы не влепить ему затрещину.
— Услышу еще что-то подобное, — предупредила я, — расскажу твоей матери.
Даже молодым не стоит шутить на такие темы.
Хотя медкоманда и провозгласила нас незаразными, нас все равно отправили в больницу и на день поместили в карантин. Никто не хотел давать болезни ни маломальского шанса, даже если она уже разгуливала среди населения. Нашу одежду сожгли. Наши тела полностью, с головой погрузили в купель из трех разных дезинфицирующих жидкостей, потом вволю облучили УФ-лампами практически до ожогов, похожих на солнечные. («Тепло! — возопила Фестина. — Наконец-то мне тепло!» Хорошо ей было говорить — с такой великолепной кожей цвета какао ей не стоило волноваться о веснушках.)
И конечно, мы выпили столько оливкового масла, что оно сочилось у нас из пор. Мы были промаслены, как умащенные бальзамом тела культуристов.
Тика и Юнупура отделили от нас, дабы уделить им особое внимание: их отвели в некую секцию изоляционного бокса Бонавентуры, предназначенную только для улумов, и подвергали там неведомым непотребствам следующие двадцать шесть с хвостиком часов. Когда я снова увидела Тика, он оказался завернут во что-то вроде клейкого пластыря; единственным его комментарием было: «Без комментариев».
Мы, хомо сапы, сравнительно легко отделались — никто не счел нас чувствительными к эпидемии, даже притом, что павлиний хвост встревожили мои попытки прикоснуться к трупу Ирану. То, что болезнь перекинулась с улумов на своборесов, было невеликим продвижением; они были разными подвидами одного биовида, не более разными, чем чихуахуа и датский дог. Хомо сапы же от них весьма отличались, в сравнении со столь чуждым биохимическим устройством мы могли считаться ближе по родству скорее земной амебе, чем дивианским формам жизни. Трое врачей и отнюдь не хором сказали мне, что мы в карантине только потому, что могли переносить микробов, а не потому, что эти микробы могли бы заразить нас.
Интересно, кому стоило доверять: врачам или павлиньей штуковине?
Нам всем пришлось сделать заявления: дознаватели в герметичных противоэпидемических костюмах учинили нам подробный допрос. Я повторила свой рапорт четырежды бригадам из четырех различных учреждений… и за плечом каждой бригады маячили прокторы, смотрящие во все глаза, слушающие во все уши, наблюдающие за всем вокруг. Это был звездный час «Ока», стянувшего прокторов из всех поселений улумов, дабы убедиться, что ничто не ускользнет от внимания, и никто нигде не напортачит.
Когда допросы закончились, мы с Фестиной вернулись в ее комнату в изоляционный бокс. На ней была новая униформа, при ней — новый станнер и новый «тугодум» — все это срочной авиаперевозкой прибыло из бухты Комфорт, после того как все ее прежнее оснащение было реквизировано органами здравоохранения; более чем предсказуемо она решила проверить и почистить все новые игрушки, запрограммировать свои любимые установки в «тугодум» и вообще суетилась, чтобы все было точно так, как она привыкла.
— Эта чума — препоганая хворь, — сказала она мне за работой. — Шестимесячный латентный период? У разведчиков принято считать: все, что не убивает за двенадцать часов, считается легким недомоганием. Медспецы дают тебе ампулу успокоительного и отправляют тебя обратно на работу.
Слова говорили одно, а глаза — совершенно другое. Я видела, что ей знакома чудовищность смерти. Утраты, причиняемые ею. Как она внедряется в твои глаза, уши, мозг, а после все, что ты видишь в мире, становится на тон темнее, жестче, горько безразличным.
Боже Всемогущий, я не хотела пережить это снова!
У нас было время, и мы разговаривали, Фестина и я, обсуждали истины и банальности, сегодняшнее положение вещей, прошлое отчаяние, где мы были и кем мы были тогда.
Как ощущается связующий кристалл в твоем мозгу.
Как ощущается, когда у тебя на лице пламенеет алое родимое пятно. Когда только из-за этого тебя считают «расходным материалом». Разведчики называли себя именно так, РМ. И кличем их единения, если можно это так назвать, было то, что они говорили, когда один из них умирал: «Вот что значит расходный материал!»
Фестина рассказала мне, как однажды убила своего лучшего друга. А я показала ей свои родинки-шрамы. И свой скальпель. Который мне вернули, в отличие от всего остального, что было у меня с собой. В больницах они знают, как дезинфицировать скальпель, особенно в качестве одолжения женщине, любовно хранящей такую память о своем святом врачевателе-отце.