— Хорошенькие гарантии, — возмутился я.
— Гарантий никаких, — согласился он. — Но если закодировать такого вот пациента, — он снова покосился на только что закрывшуюся дверь, — он на следующий же день напьется, получит сильнейшую токсикацию организма и скончается. А если врачи его спасут — он сделает то же самое на следующий день.
— Неужели все так серьезно? — внезапно побледнел я.
— А то! Не зря от пациента требуется как минимум семьдесят два часа трезвости перед кодировкой. Необходима мотивация и сила воли, хотя бы на три дня. Это очень сложный вопрос, и алкоголизм — это болезнь. Это надо понимать. Болезнь надо лечить.
— Ну, конечно, — кивнул я, отведя взгляд. Я-то не болен. Я просто сорвался. Позавчера, когда увидел Ирину с этими ужасными черными волосами, я не смог удержаться, и все. Если бы она не устроила этот цирк.
— Кх-кх, — Пирогов кашлянул, вздохнул и в нерешительности повертел мою анкету. — Это очень хорошо, что вы не пили два месяца. Это говорит о том, что у вас большие шансы на успех. Вы можете решить проблему, если захотите. Вы молоды.
— А разве это не говорит о том, что у меня нет проблемы? Я не пил четыре дня! — я искренне надеялся, что мне удастся отсюда уйти живым и незакодированным. Ирина ждала меня внизу, в холле клиники, в маленьком кафе, и выйти к ней просто так я не мог. Она приехала меня поддержать, а может, и проследить, что я не сбегу, не совру ей, не выкину какую-нибудь каверзу.
Она никогда не относилась ко мне с должным уважением, никогда не верила, что я способен на что-то, всегда смотрела на меня чуть свысока своего вегетарианства и мнимого просветления. Сейчас, сидя в этой комнате, пропахшей лекарствами, я злился на нее. Я здоровый мужик, зачем меня кодировать? Это же и ежу понятно! Хорошо бы, чтобы сам доктор вышел к ней в холл и пристыдил ее, сказал бы, что это не мой случай, что я здоров, что меня нельзя нервировать, волосы перекрашивать, вредничать и кормить меня свеклой.
— Расскажите, как вы провели день пятый от сегодняшнего числа. Тот, в который вы пили. Давайте мы с вами сначала поговорим об этом, — ласково сказал доктор, открывая какую-то базу данных на компьютере. Голос его струился, негромкий, спокойный, уверенный в себе. Я вздохнул и почувствовал, что хочу выпить чего-нибудь.
* * *
Что я мог сказать? День прошел очень даже хорошо, за исключением того, что я столкнулся с диким количеством старых знакомых. Ностальгия, все такое. Но в целом день был удачным. Я подписал контракт. У меня была работа, можно было подумать о покупке машины в кредит. Я нравился себе в зеркалах витрин. Холодная погода меня не раздражала больше, и все эти разговоры про то, как «невозможно тут жить, достали пробки и эта вечная серость», не находили во мне отклика.
А вечер. Что скажешь про вечер, который помнишь с трудом. Только то, что сидел где-то на лавочке и разговаривал с какими-то гастарбайтерами, которые курили мой «Житан» и смеялись. И, кажется, не слишком-то хорошо говорили по-русски. Я помню огни и много людей, целые толпы людей, смеющихся и угрюмых, и лица полицейских в оцеплении, и, кажется, красные и «звездатые» башни Кремля. Я был на Красной площади. Я потерял телефон. Думал сначала, что его украли, но потом, когда ко мне вернулась способность мыслить логически, я признал, что, если бы меня хотели обокрасть, то кошелек взяли бы тоже.
Мне звонила Ирина. Возможно, я увидел на экране аппарата ее милое лицо, фотографию, где она еще рыжеволосая, а я еще думаю, что ей нравлюсь или что хотя бы знаю ее. Теперь мне кажется, что я и понятия не имею, кого я поселил в своем доме и с чьих рук я ем свекольные котлеты. Кажется, я выкинул телефон, но момент этот настолько размыт и нечеток, похож на обрывки новогодней мишуры, я не могу быть уверен, что не придумал этот момент, когда швыряю аппарат куда-то в снег, чтобы только не видеть Ирининого лица. Я помню, что злюсь и почти ее ненавижу. Дальше я не помню практически ничего.
Я бегу по полю с высокой травой. Невыносимо палит солнце, воздух горячий и сухой, и сквозь кристальную тишину просачивается жужжание шмелей и оводов. Кажется, я на даче, но на самом деле это не имеет никакого значения, потому что и поле это — не совсем мое поле, и я — это не совсем я. На мне простая льняная рубаха, подвязанная поясом-шнурком. Вокруг меня не мое время и не моя жизнь. Мне снится сон, но я не знаю об этом, я знаю только, что бегу прочь от своего дома, в сторону леса, и что мне очень, очень страшно. Кто-то умер, то ли моя семья, то ли мама, то ли отец, но это не те мама и папа из моей настоящей жизни, все другое и все такое реальное, четкое, имеющее и цвета, и формы, и прикасаясь к траве, можно порезать руку. Я бегу изо всех сил. Я убегаю от врагов.
— Гриша! Грииишенька! — кричит кто-то позади, и я знаю, что нужно вернуться, но не хочу. Мне плохо настолько, что хочется упасть в траву и зарыдать. Но мужчины не плачут, мужчины убегают, исчезают и делают вид, что ничего не произошло.
— Гриша! — голос отдаляется, я слышу нотки отчаяния, но возвратиться выше моих сил. Я хочу только одного — чтобы все кончилось. На деревню, кажется, напали и я точно знаю, что всех убьют. И меня убьют тоже, если я вернусь. Или даже, скорее, всех уже убили, и я могу вспомнить очертания тел, лежащих на полу в моем доме. Я бегу.
— Гри-иша! — голос меняется, он становится строгим. — Будь осторожен, Гриша. Собаки! Они могут оказаться бешеными. Ты не должен уходить со двора один, тут много бешеных собак, они сбиваются в стаи!
— Маа, я буду осторожен, — я отвечаю своей маме, я помню, это было на самом деле. Когда мы снимали дачу в Опалихе, там, действительно, были собаки, и все их ужасно боялись. Я до сих пор боюсь собак, хотя никто меня тогда не кусал. Но тут, во сне, я испытываю буквально нечеловеческий ужас, я бегу по полю, а собаки бегут за мной, и я знаю, что они уже всех разорвали в моей деревне, я помню очертания тел на полу в доме, и я ускоряюсь, задыхаюсь, и пот течет с меня градом, однако собаки настигают. Они быстрее, их много, и они ничего не боятся. Я пытаюсь добежать до безопасного места, но. Я просыпаюсь.
Утро наступило для меня к обеду, а о том, как я попал домой, я не смог вспомнить вовсе. Я очнулся, а не проснулся, это слово больше подходит к тому, как я вскрикнул и дернулся, прежде чем открыть глаза. У меня кружилась и болела голова, меня тошнило. Так плохо мне не было уже давно. Не могу сказать, чтобы мне не было так плохо никогда. Бывало. Однажды я провел в Тихой Зоне «Стакана» целые выходные, не имея сил встать с топчана. Меня похмеляли «ершом», ершом для Ершова. И это казалось смешным и романтичным. В этот раз мне было не до смеха, Ирина сидела на краю моего кожаного дивана и вытирала мне лицо холодным мокрым полотенцем.
— Ш-ш-ш, не надо вставать. Лежи, Гришка, лежи. У тебя жар.
— Ира, — я простонал и откинулся на подушку. Я прошлялся всю ночь где-то на морозе, дошло до меня. Допился до невменяемого состояния. Ирина смотрела на меня нежно и спокойно, совсем так же, как теперь на меня смотрел доктор Пирогов из-за своего большого, допотопного монитора. Ирина смотрелась странной и чужой из-за нового цвета волос, но теперь это меня уже не задевало. Теперь я и понять не мог, почему я так на это отреагировал. Ну, перекрасила она волосы — и что? Женщины постоянно ищут способы произвести впечатление, и ей это удалось. Не совсем то впечатление, на которое она рассчитывала. Хотя, возможно, именно так все и вышло, как она хотела. Кто ее знает, что у нее там в голове. Черный цвет делал ее лицо более серьезным и взрослым, но он ей шел. Черт, как же болит голова! Даже смотреть на Ирину больно.