Все советские Антологии следует снабжать подобными комментариями.
В 30-е годы, когда власть, наконец, утвердилась, процесс создания Нового человека пошел самым полным ходом. Стали фантастически переплетаться, смешиваться судьбы авторов и их героев. Сейчас можно лишь представить, с каким странным, наверное, чувством вчитывался Михаил Булгаков в страницы повести А.В. Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» (в подзаголовке: «Романтическая повесть, написанная ботаником Х., иллюстрированная фитопатологом У.»
«Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! – сказал Петр Петрович, протягивая мне бокал. – Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков!»
И далее: «…все более хмелея, повторял ежеминутно: «Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!»
И далее: «…Я – царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе!»
И еще далее: «Смейся, рабская душа!»
И, наконец, уже совсем пронизанное тоской: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».
Именно «Венедиктов» должен был украсить Антологию, а вовсе не фантастическое «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии».
Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!
«Не могу же я пойти к самому Ленину и спрашивать: дорогой товарищ, объясните мне все окончательно, – писала в рассказе «Мои преступления» нежнейшая, изысканнейшая, загадочная, неоцененная Наталья Бромлей. – А кому я могу довериться, будучи плохого происхождения и с малых лет не доверяя людям? Я нахожу, что большинство людей ниже этих событий, и остаюсь в стороне и занимаюсь строительством в тесном масштабе».
Или повесть «Потомок Гаргантюа».
В некую страну, в которой только вот только что произошло восстание, приходит кентавр по имени Либлинг Тейфельспферд. Железнодорожные сторожки, мосты, вагоны, баржи с бойницами, зубные щетки и телефоны – знакомый читателям, и в то же время совершенно невероятный мир, до предела заполненный страстями. Читая повесть Натальи Бромлей, невольно вспоминаешь рассуждения горьковской героини: «Сидишь и думаешь: как невероятно скупы, глупы и расплывчаты реальные люди и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их…»
Поэзией, лирикой, горечью полны повести и рассказы Натальи Бромлей.
«Он кричал так, что над скулами его образовались провалы, рот разодрался, щеки нависли тряпичными складками, а глаза погасли. Таковы были во все времена лица наемных крикунов и добровольных глашатаев лжи…»
От героев Натальи Бромлей падает густая тень.
Они не флатландцы. Они во плоти, они слышат и видят.
Они орут, они вторгаются в ломающий их души мир. «Так кто же здесь хотел свободы и когда?» – спрашивает, например, кентавр Либлинг, потрясенный человеческим предательством. И его жестокая возлюбленная спокойно отвечает: «Никто и никогда. Хотели хлеба и покоя. Все обман».
Бездонное небо.
Птицы и самолеты.
Полуденный сожженный Ташкент.
Не сто, а двести листов. Для настоящей Антологии и триста мало.
Но если уж и пятидесяти не найдется, то повести и рассказы Натальи Бромлей все равно войдут в Антологию вне всякой конкуренции.
Заслуженная артистка РСФСР, она играла во МХАТе, в Ленинградском театре драмы им. Пушкина, в конце 40-х была режиссером театра им. Ленсовета, но в памяти осталась двумя блистательными книгами – «Исповедь неразумных» и «Потомок Гаргантюа», вышедших в 1927 и в 1930 годах соответственно в Москве в издательствах «Круг» и «Федерация».
«К Вере пришла подруга и стала говорить о большевиках, что они бывают только природные, а впоследствии ими сделаться невозможно. Материализм должен быть в характере человека, и кто таким не уродился, а про себя это говорит, тот притворяется для хвастовства и чтобы всех оскорбить».
Так умела писать Наталья Бромлей.
А природный материализм, о котором толковала случайная подруга Веры, без всякого сомнения, был главной чертой характера еще одного прекрасного писателя, без вещей которого Антологии советской фантастики быть не может.
Это я о Сергее Буданцеве, погибшем в сталинских лагерях.
«Я хорошо помню этого полноватого, но статного, рослого, легкого в движениях, на редкость обаятельного человека, – вспоминал Юрий Нагибин. – Музыкальный, певучий, отличный рассказчик, остроумец и редкий добряк, он был очень популярен среди своих коллег, что не помешало кому-то состряпать лживый донос».
Понятно, что книги Сергея Буданцева надолго исчезли из обихода, а фантастическая повесть «Эскадрилья Всемирной Коммуны» вообще ни разу с момента ареста не переиздавалась. А в этой повести (библиотечка журнала «Огонек», 1925) Сергей Буданцев (попытайтесь это представить) пророчески предсказал будущую кончину Бенито Муссолини. Главу кабинета последнего капиталистического государства в мире (понятно, имеются в виду события, разворачивающиеся в повести «Эскадрилья Всемирной Коммуны»), вешают в 1944 году! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара.
Повесть была написана в форме сухого отчета.
Местами она настолько бесстрастна, что, кажется, автора вообще не интересовала литературная часть дела.
Однако, это было не так.
Сергей Буданцев умел писать.
«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет, – повернув голову влево, ехать прямо, – пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»
Странно. Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней, пейзажи Малайзии, Тихий океан с берегов двух огромных материков, до сих пор помню этот ночной пейзаж, так мастерски выписанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И так же хорошо помню повесть его последнюю повесть «Писательница», в которой с некоей молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая профессионалка. А в их беседу неожиданно вмешивается простой рабочий парень Мишка.
«Мишке надоело молчание, и он прервал его совершенно неожиданным изречением:
– Интеллигенцию мы должны уважать, как ученых людей.
– Молчи уж, чертушка, – зашипела на него Маруся, на что он сделал второе заявление: – А вредителей расстреливать, верное слово».
III
«Воет ветер, насвистывает в дырявых крышах: «Пусту быть и Питеру и России». И бухают выстрелы во тьме. Кто стреляет, зачем, в кого? Не там ли, где мерцает, окрашивает снежные облака зарево? Это горят винные склады. В подвалах, в вине из разбитых бочек захлебнулись люди. Черт с ними, пусть горят заживо!