Качающаяся по стенам тень Ивана с открытым ртом и
всклокоченными вихрами была очень смешной.
– Имел бы совесть, Иван, – сказал стармех, –
всем ведь только по четыре штучки давали.
– Не знаете, дед, так и не смейтесь, – обиженно
засопел Иван. – Если хотите знать, мне Зина с заднего хода четыре штуки
вынесла.
– Да, арбузы были неплохие, – сказал Боря. –
Сахаристые.
– Разве то были арбузы! – воскликнул чиф. –
Не знаете вы, мальчики, настоящих арбузов! Вот у нас в Саратове арбузы – это
арбузы.
– Сто седьмой в пятьдесят девятом сел на камни, –
сказал я.
Все непонимающе посмотрели на меня, а потом вспомнили, с
чего начался спор.
– Почему ты так решил, Гера? – спросил боцман.
– Это было в тот год, когда я к вам попал.
Да, это было в тот год, когда я срезался в авиационный
техникум и пошел по жаркому и сухому городу куда глаза глядят, не представляя
себе, что я могу вернуться домой к тетиным утешениям, и на стене огромного
старинного здания, которое у нас в Казани называют «бегемот», увидел объявление
об оргнаборе рабочей силы. Да, это было в тот год, когда я сел на жесткую серую
траву возле кремлевской стены и понял, что теперь не скоро увижу Казань, что
мальчики и девочки могут на меня не рассчитывать, что я, возможно, увижу моря
посильнее, чем Куйбышевское. А за рекой виднелся наш Кировский район, и там,
вблизи больших корпусов, моя улица, заросшая подорожником, турник во дворе,
тетин палисадник и ее бормотание: «Наш сад уж давно увядает, помят он, заброшен
и пуст, лишь пышно еще доцветает настурции огненный куст». И возле старого
дощатого, облупившегося забора, который почему-то иногда вызывал целую бурю воспоминаний
неизвестно о чем, я, задыхаясь от волнения, читал Ляле свой перевод
стихотворения из учебника немецкого языка: «В тихий час, когда солнце бежит по
волнам, я думаю о тебе. И тогда, когда, в лунных блестя лучах, огонек бежит…» А
Ляля спросила, побагровев: «Это касается меня?» А я сказал: «Ну что ты! Это
просто перевод». И она засмеялась: «Старомодная чушь!» Да, это было в тот год,
когда я впервые увидел море, такое настоящее, такое зеленое, пахнущее снегом, и
понял, что я отдам морю всю свою жизнь. А Корень, который тогда еще служил на
«Зюйде», засунул мне за шиворот селедку, и ночью в кубрике я ему дал «под
ложечку», и он меня очень сильно избил. Да, это было в тот год, когда на сейнер
был назначен наш нынешний капитан Володя Сакуненко, который не стал возиться с
Корнем. Корень пытался взять его на горло и хватался за нож, но капитан списал
его после первого же рейса. Да, это было в тот год, когда я тайком плакал в
кубрике от усталости и от стыда за свое неумение. Это было в тот год, когда
окончательно подобрался экипаж «Зюйда». А арбузы, значит, были в пятьдесят
восьмом, потому что при мне в Северо-Курильск не привозили арбузов.
На палубе застучали сапоги, в кают-компанию вошел вахтенный
и сообщил, что привезли муку и мясо и что капитан велел передать: он пошел в
управление выбивать киноленты.
– Иван, Боря, Гера, – сказал чиф, – кончайте
ващу трапезу и идите принимать провиант, а остальные пусть занимаются своим
делом.
– Черт, – сказал боцман, – выйдем мы завтра
или нет?
– А кто их знает, – проворчал чиф, – ты же
знаешь, чем они там думают.
Дело в том, что мы уже неделю назад кончили малый ремонт,
завтра мы должны выходить в море, а из управления еще не сообщили, куда нам
идти – на минтая ли к Приморью, на сельдь ли в Алюторку или опять на сайру к острову
Шикотан. Мы с Иваном и Борей вышли на палубу и начали таскать с причала мешки с
мукой и бараньи туши. Я старался таскать мешки с мукой. Нет, я не чистоплюй
какой-нибудь, но мне всегда становится немного не по себе, когда я вижу эти
красные с белыми жилами туши, промерзшие и твердые.
Солнце село, и круглые верхушки сопок стали отчетливо видны
под розовым небом. В Петрове уже зажигались огни на улицах. За волноломом
быстро сгущались сумерки, но все еще была видна проломанная во льду буксирами
дорога в порт, льдины и разводы, похожие на причудливый кафельный орнамент.
Завтра и мы уйдем по этой дороге, и снова – пять месяцев качки, ежедневных
ледяных бань, тяжелых снов в кубрике, тоски о ней. Так я ее и не увидел за эту
неделю после ремонта. Сегодня я отправлю ей последнее письмо, и в нем стихи,
которые написал вчера:
Ветерок листву едва колышет
и, шурша, сбегает с крутизны.
Солнце, где-то спрятавшись за крыши,
загляделось в зеркальце луны.
Вот и мне никак не оторваться
от больших печальных глаз…
Вчера я читал эти стихи в кубрике, и ребята ужасно
растрогались. Иван вскрыл банку компота и сказал: «Давай, поэт, рубай, таланту
нужны соки».
Интересно, что она мне ответит. На все мои письма она
ответила только один раз. «Здравствуйте, Гера! Извините, что долго не отвечала,
очень была занята. У нас в Шлакоблоках дела идут ничего, недавно сдали целый
комплекс жилых зданий. Живем мы ничего, много сил отдаем художественной
самодеятельно-сти…» – и что-то еще. И ни слова о стихах и без ответа на мой
вопрос. Она плясунья. Я видел однажды, как она плясала, звенела монистами,
словно забыв обо всем на свете. Так она и пляшет передо мной все ночи в море,
поворачивается, вся звеня, мелко-мелко перебирая сафьяновыми сапожками. А глаза
у нее не печальные. Это мне бы хотелось, чтобы они были печальными.
У нее глаза рассеянные, а иногда какие-то странные,
сумасшедшие.
– Эй, Герка, держи! – крикнул Иван и бросил мне с
пирса баранью тушу.
Я еле поймал ее. Она была холодная и липкая. Где-то далеко,
за краем припая, ревело открытое море.
Из-за угла склада прямо на причал выехал зеленый газик. Кто
же это к нам пожаловал, регистр, что ли? Мы продолжали свою работу, как бы не
обращая внимания на машину, а она остановилась возле нашего судна, и из нее
вышли и спрыгнули к нам на палубу паренек с кожаной сумкой через плечо и
женщина в шубе и брюках.
– Привет! – сказал паренек.
– Здравствуйте, – ответили мы, присели на планшир
и закурили.
– Вот это, значит, знаменитый «Зюйд»? – спросила
женщина.