Я встал и плотно прикрыл скрипучие дверцы шкафа, придвинул
еще стул, чтобы не открывались. Не люблю, когда дверцы шкафа открыты, и прямо
весь содрогаюсь, когда они вдруг открываются сами по себе с тихим, щемящим
сердце скрипом. Появляется странное ощущение: как будто из шкафа может вдруг
выглянуть какая-нибудь рожа или просто случится что-нибудь нехорошее.
Я взял свой проект и расстелил на столе, приколол кнопками.
Закурил в отошел немного от стола. Он лежал передо мной, будущий центр
Фосфатогорска, стеклянный и стальной, гармоничный и неожиданный. Простите, но
когда-то наступает пора, когда ты сам можешь судить о своей работе. Тебе могут
говорить разное, умное, и глупое, и середка-наполовинку, но ты уже сам стоишь
как столб и молчишь – сам знаешь.
Конечно, это не мое дело. Я мастер. В конце концов, я кончил
всего только строительный институт. Мое дело – наряды, цемент, бетономешалка.
Мое дело – сизый нос и щеки стекольного цвета, мое дело – «мастер, скинемся на
полбанки», и, значит, туда, внутрь – «давай-давай, не обижу, ребята, фирма
платит».
Мое дело – находить общий язык. Привет, мое дело – это мое
дело. Мое дело – стоять как столб у стола, курить, и хвалить себя, и знать, что
действительно добился успеха.
Я размазня, я никогда не показываю своей работы, даже
Сергею. Все это потому, что я не хочу лезть вверх. Вот если бы мой проект
приняли, а меня бы за это понизили в должности и начались бы всякие мытарства,
тогда мне было бы спокойно. Я не могу, органически не могу лезть вверх. Ведь
каждый будет смотреть на твою рожу и думать: «Ну, пошел парень, в гору идет!»
Только Стаська и знает про эту штуку, больше никто, даже Катя.
Со мной дело плохо обстоит, уважаемый товарищ. Я влюблен.
Чего там темнить – я влюблен в жену моего друга Айрапета Кичекьяна. Глупо,
правда?
Я взял бутылку, двумя ударами по донышку выбил пробку и пару
раз глотнул. Наверху завели радиолу.
«Купите фиалки, – пел женский голос, – вот фиалки
лесные».
Вот фиалки лесные, и ты вся в лесных фиалках, лицо твое в
лесных фиалках, а ножками ты мнешь ягоды. Босыми. Землянику.
Я выпил еще и повалился на кровать. Открыл тумбочку и достал
письма, наспех просмотренные утром.
Мать у меня снова вышла замуж, на этот раз за режиссера.
Инка все еще меня любит. Олег напечатался в альманахе, сообщает Пенкин.
Сигареты с фильтром он мне вышлет на днях. «Старая шляпа, ты еще не сдох?» –
спрашивает сам Олег, и дальше набор совершенно незаслуженных оскорблений.
Я бросил письма обратно в тумбочку и встал. Увидел свое лицо
в зеркале. Сейчас, что ли, ее сбрить? А как ее брить, небось щеки все
раздерешь. Я растянул себе уши и подмигнул тому, в зеркале.
– Калчанов, – сказал я. – Подонок.
– Хе-хе, – ответил тот.
– Катишься ведь по наклонной плоскости, – я его.
– Хе-хе, – ответил он и ухмыльнулся самой скверной
из своих улыбок.
– Люблю тебя, подлеца, – сказал я ему.
Он потупился.
В это время постучали. Я открыл дверь, и мимо меня прямо в
комнату прошла румяная Катя.
Она сняла свою парку и бросила ее на Стаськину постель.
Потом подошла к зеркалу и стала причесываться. Конечно, начесала себе волосы на
лоб так, что они почти закрывали правый глаз. Она была в толстой вязаной кофте
и синих джинсиках, а на ногах, как у всех нас, огромные ботинки.
– Ага, – сказала она, заметив в зеркале
бутылку, – пьешь в одиночку? Плохой симптом.
Я бросил ее парку со Стаськиной кровати на свою и подошел
поближе. Мне нужно было убрать со стола проект, но я почему-то не сделал этого,
просто заслонил его спиной.
Катя ходила по комнате и перетряхивала книги и разные вещи.
– Что читаешь? «Особняк»? Правда, здорово? Я ничего не
поняла.
– Коньяк хороший? Можно попробовать?
– Это Стаськины гантели? Ого!
Не знаю, что ее занесло ко мне, не знаю, нервничала она или
веселилась. Я смотрел, как она ходит по нашей убогой комнате, все еще румяная,
тоненькая, и вспоминал из Блока: «Она пришла с мороза, раскрасневшаяся, и
наполнила комнату…» Как там дальше? Потом она села на мою кровать и стала
смотреть на меня. Сначала она улыбалась мне дружески-насмешливо, как улыбается
мне Сергей Орлов, потом просто по-дружески, как ее муж Айрапет, потом как-то
встревоженно, потом перестала улыбаться и смотрела на меня исподлобья.
А я смотрел на нее и думал: «Боже мой, как жалко, что я
узнал ее только сейчас, что мы не жили в одном доме и не дружили семьями, что я
не приглашал ее на каток и не предлагал ей дружбу, что мы не были вместе в
пионерском лагере, что не я первый поцеловал ее и первые тревоги, связанные с
близостью, она разделила не со мной».
Весь оборот этого дела был для меня странен, немыслим,
потому что она всегда, в общем, была со мной. Еще тогда, когда я вечером
цепенел на площадке в пионерском лагере, глядя на темную стену леса, словно
вырезанную из жести, и на зеленое небо и первую звезду… Мы пели песню:
В стране далекой юга,
Там, где не свищет вьюга,
Жил-был когда-то
Джон Грэй богатый…
Джон был силач, повеса…
Я был еще, в общем, удивительным сопляком и не понимал, что
такое повеса. Я пел: «Джон был силач по весу…» Такой был смешной мальчишка. А
еще мы пели «У юнги Билла стиснутые зубы», и «В Кейптаунском порту», и романтика
этих смешных песенок безотказно действовала на наши сердца. И романтика эта
была ею, Катей, которую я не знал тогда; а узнал только здесь. Катя, да, это
бесконечная романтика, это самая ранняя юность, это… Ах ты, боже мой, это:
Да-да-да. Это всегда «да» и никогда «нет». И она это знает, и она пришла сюда,
чтобы сказать мне «да», потому что она почувствовала, кто она такая для меня.
– Хоть бы вы абажур какой-нибудь купили на
лампочку, – сказала она тревожно.
– А, абажур, – сказал я и посмотрел на лампочку,
которая свисала с потолка на длинном шнурке и висела в комнате на уровне груди.
Когда нам надо было работать за столом, мы ее подвязывали к форточке.
– Правда, Колька, вы бы хоть окна чем-нибудь
завесили, – посмелее сказала она.
– А, окна! – Я бессмысленно посмотрел на темные
голые окна, потом посмотрел Кате прямо в глаза. В глазах у нее появился страх,
они стали темными и голыми, как окна. Я шагнул к ней и задел плечом лампочку.
Катя быстро встала с кровати.
– Купили бы приемник, – пробормотала она, –
все-таки надо жить по-челове…