Бедный Зиновий стоял осунувшийся, бледный, что особенно было заметно на фоне темно-синих с изумрудным шитьем тонов его камзола. Кусал губы, по скулам ходили желваки. Парню и вправду не позавидуешь. Мало того что почитаемый отец (искренне почитаемый – это в мыслях его я видела четко) принял мученическую смерть, так еще и собственное будущее представлялось неопределенным. Провозглашение князем без гривны – это почти жест жалости. А уж кому-кому, но князю негоже вызывать такие чувства, как жалость. И это понимали все, собравшиеся на тризну, а Зиновий – лучше других.
Я подождала, пока вновь провозглашенного князя усадят на место, шепнула Михаилу, что устала, и выскользнула на свежий воздух, под звезды. Финал тризны обещал всяческие безобразия – когда-то ведь вино, выпиваемое без меры, должно подействовать. Я не хотела присутствовать при этом скотском зрелище и отправилась почивать.
* * *
Проснулась я с ощущением, что Михаила нет рядом. Это было непривычное и неприятное ощущение.
– Что князь – не сказывал, куда отправился? – поинтересовалась я у Варьки, выйдя в сени.
– Сказывал, – бойко ответила она, – В поход. Я едва не лишилась чувств еще до того, как она договорила свои слова. Потому что ясно увидела в ее воспоминаниях всю сцену: чуть заметные точечки звезд на предрассветном небе, Михаил, уже одетый в простое походное платье, удаляющийся хвост каравана из возков и телег, вслед которому глядит плохо соображающая со сна Варька.
Соборная рать снялась ночью и ушла на Вышеград. Мстить.
Дружина, где моя дружина?
– Никодим! – закричала я.
– Здесь, – отозвался мой воевода, всходя на крыльцо. Лицо у него было хмурое и недовольное, как же – все дружины ушли в поход, одна сурожская не при деле.
– Ты почему меня не поднял, когда все уходили? – накинулась я на него.
– А что, мы тоже?…-начал Никодим, и душа его стала наполняться радостью.
– Ну и что, если князь Михаил не велел меня будить?! – топала я туфельками по крыльцу, отвечая мысленным оправданиям своего воеводы. – Ты кому присягал – княгине Ша-гировой или князю Квасурову?
Туфельки были мягкие, разношенные, топала я неубедительно, но мой воевода при этих словах переменился в лице, схватился за воеводскую нагайку, вмиг слетел с крыльца и кинулся к повозкам сурожской дружины, выкрикивая на ходу команды.
– А ты чего стоишь? – напустилась я на Варьку. – Всех быстро сюда! Собираемся! Чтоб через минуту все было готово!
Ну не через минуту, но сборы были завершены менее чем за час.
Моя лыцарова конница уже сидела в седле, голутвенная гридня погрузилась на телеги, Варька с Сонькой поджидали меня возле кареты, открытую дверцу которой придерживал Бокша.
Я лихо вскочила на ступеньку кареты, повернулась лицом к дружине, громко и внушительно произнесла: – Верные мои воины!… – и сползла в беспамятство. Вот же невезение
* * *
Очнулась я в своей избе. Вокруг хлопотали девки, в приотворенных дверях маячила мрачная физиономия Никодима. Я со стоном подняла голову, печально спросила:
– Почему мы не едем?
– Так ведь, матушка княгиня, вы ж сомлели… – Млеть я могу и в карете, во время поездки, – устало отмахнулась я. – А ну-ка, помогите.
Еле переставляя ноги, то и дело обвисая на служанках, я с трудом добралась до каретной дверцы, втиснулась на сиденье, опираясь на твердые руки Бокши и моего воеводы. Махнула слабой ладошкой, трогай!
– Княгиня с нами! – зычно провозгласил Никодим, и дружина ответила ему ликующими криками.
Я откинулась на подушку, Варька заботливо склонилась, вытирая платочком испарину с моего ледяного лба. Так мы и двинулись в поход на Вышеград.
* * *
И едва не опоздали.
Когда на третий день мы подъезжали к дальним вышеградским огородам, я уже слышала шум и стон битвы.
Карета взобралась на последний пригорок перед столичной заставой. Я отворила дверцу, и побоище предстало передо мной во всей дикой красе.
Освещенная солнцем котловина между валом, на котором высились городские стены, и пригорком, с которого я вела наблюдение, буквально кипела. Блеск шлемов, мечей, топоров. Судорожная толкотня. Мелькание рук, вскидываемых для удара. Лиц, запрокидывающихся перед падением. Едва колышущихся последних неподрубленных знамен и вымпелов.
Шла почти рукопашная. В великой тесноте котловины сшибались соборные ратники с царовыми ополченцами. Судя по множеству лошадиных трупов, которые рыжими, пегими, вороными островками проступали в общей каше сечи, конницы противников уже сшиблись и теперь пришла очередь пешей гридни.
Все мои слабые надежды на мирный исход растаяли как дым. Я стояла на ступеньке кареты, в бессильной ярости глядя на братоубийственное побоище.
Где-то там, внизу, был и мой муж. Если еще был жив.
– Княгиня! – подскакал Никодим. – Сеча начата! Дозволяете ли лыцарам броситься на ворогов, спустясь вниз, на помощь нашей рати?
– Нет! – решительно сказала я.
– Что, княгиня? – Никодим резко натянул поводья, ошалело уставившись на меня. На секунду у него появились мысли, что я хочу повернуть свою дружину назад и позорно уйти, но я прервала течение этих мыслей.
– Куда спускаться? – заорала я. – Ополоумел? Ты же пока доберешься до врагов, наших ратников перетопчешь! Да и не развернуться на лошадях в этой сутолоке!
Никодим танцевал передо мной на лошади, и на лице его читались напряженные размышления.
– Сделаем по-другому, – приказала я. – Со всей нашей конницей обходи этот холм, на котором мы сейчас стоим, и заходи сбоку, во фланг дерущимся. Как подойдешь – труби-во все трубы, горлань во все глотки! Чтоб дерущиеся тебя слышали. Чтоб поняли, что к ратникам пришло подкрепление, что на царово ополчение налетает запасный, засадный полк. Твоя задача не столько порубить, сколько напугать. Чтобы враг дрогнул и побежал. Это и будет победа. Понял?
– Ага! – просиял мой воевода и галопом ринулся к су-рожским дружинникам.
Под синим безоблачным небом прозвучали короткие команды, всадники дружно повернулись в указанном направлении, вздымая легкую пыль, – в обход пригорка. В минуту лес пик и копий дружины исчез с моих глаз.
А через пять минут дикий вой полковых медных труб, ор и визг всадников огласили котловину – мои молодцы старательно выполняли приказание.
Я видела сверху, как колыхнулось море воюющих, как разделилось на две стороны – одна отступала, другая надвигалась. И отступление все ускорялось, превращалось в отлив, устремившийся к стенам Вышеграда, к столичным воротам. И отлив этот стремительно перешел в бегство. Самое постыдное, трусливое, когда бросают все и устремляются под прикрытие городских стен, отчаянно крича, без оглядки…