Но Кейсо прав, неспокойно на душе.
Отступить?
Поздно.
В полдень распахнутся ворота храма, пропуская жениха, и откроются вновь уже на рассвете. Таков обычай, и не Янгару его ломать.
– Пора. – Янгхаар вытер ладонями мокрые щеки. – Так, значит, она тебе понравилась?
– Она? – переспросил Кейсо, который со смотрин вернулся задумчивым. – Понравилась. Только… я слышал, что у Пиркко волосы черные. А эта с рыжими была.
Он сказал про волосы сразу, как вернулся домой.
Черные. Рыжие.
Ерхо Ину не посмеет обмануть богов. Он дал клятву на крови, что отдаст за Янгхаара дочь. И значит, так тому и быть.
– Не ходи. – Кейсо отодвинул миску с виноградом. – Я знаю, что ты меня не послушаешь, но… не ходи, Янгар. Неспокойно мне. Пусть девочка остается с отцом, а ты себе другую найдешь. Мало ли невест на Севере?
Много.
Но разве сравнятся они с дочерью Ину по древности рода, по богатству, по силе отца? Да и не желал Янгар другой. За прошедшие недели Пиркко-птичка всецело завладела мыслями его. И не красота была причиной, а то, что не умел Янгхаар Каапо отступать.
И сейчас не отдаст он своей добычи ни людям, ни богам.
– Дурак, – спокойно заметил Кейсо, поднимая темно-лиловый халат, расшитый желтыми одуванчиками. – Только если вдруг… Помни, что за свои ошибки нельзя винить других.
Запомнит.
И оседланы кони. Свита готова. Сияют щиты. Скалятся с них рисованные волчьи головы. Высоко подняты копья, и ветер шевелит алые праздничные ленты, что повязаны под остриями. Трубят рога. И медленно открываются ворота.
И жеребец Янгхаара, вороной, тонконогий, вдруг пятится, грызет удила.
Нехороший знак.
– Вперед! – Янгар огрел жеребца плетью, и тот поднялся на дыбы, заржал, затряс гривой. И звон серебряных бубенцов подстегнул его.
Вперед. Быстрей.
Сквозь лагерь, что раскинулся от ворот поместья. Мимо костров, людей, у костров собравшихся. Свистят и хлопают, кидают под копыта коню тростниковые стрелы с пожеланием славной ночи. И ветер ныряет за спину, плащ, словно крылья, разворачивает.
Вот позади остаются и лагерь, и поле, и сама дорога.
Храм стоит. И ворота его открыты.
Ждут Янгара слепые жрецы, готовые провести его в самые недра земные, где плавятся и рудное железо, и судьбы человеческие. Отступить еще не поздно, но…
Бросил поводья Янгар, спешился и смело шагнул за ворота храма. Только на пороге черной дыры поднял зачем-то голову – в небе кружил, высматривая добычу, черный падальщик.
Воспоминание ударило наотмашь.
Красные пески Великой пустыни.
Узкая тропа по гребню бархана. Вереница верблюдов. И вереница рабов. Иссушающая жара и дорога, которой нет конца. Хозяин, укрытый от зноя под пологом переносного шатра, играет на кифаре. Он перебирает струны лениво, и звуки, резкие, нервные, ранят слух.
А в выцветшем небе кружится падальщик. И тень его летит вслед за караваном. Уже пятый день…
Остановка.
Надсмотрщик проходит вдоль цепи, проверяя, цел ли товар. Хозяин не любит зряшных трат, и за надсмотрщиком идет старый, проверенный раб с бурдюком. По чашке воды каждому.
Вода – драгоценность. И Янгу уже усвоил, что пить ее нужно медленно. Он касается края деревянной чашки губами, и вода сама устремляется к нему, просачиваясь сквозь трещины в коже, сквозь саму кожу, на сухой неподвижный язык.
А падальщик спускается ниже. Он еще надеется на добычу, привык, что караваны оставляют след из мертвецов. Но хозяин умеет считать деньги и выбирать рабов. Много лет он ходит к побережью, и нет такого корабельщика, который не слышал бы про Азру-хаши. Придирчив он, скуп, и глаз наметан: нет в караване слабых. И по приказу хозяина растягивают тканый полог, под которым можно переждать полуденную жару. Рабы сбиваются стадом. Молчат. Все слишком устали, чтобы говорить, и только Виллам, темнокожий саббу, ложится на песок и бормочет, что сбежит.
Еще немного, и обязательно сбежит.
Ему ведь жара нипочем. На его родине вовсе не бывает холодов. Там деревья растут до самого неба, и на вершинах их зреют круглые желтые плоды. Одного хватает, чтобы наесться на неделю. Плоды сладкие, сочные, и вкус их Виллам не забудет до самой смерти.
На его родине реки неторопливы. В них обитают огромные ящерицы с зубами, каждый – в руку взрослого мужчины. Шкура этих ящериц столь толста, что не пробьет ее ни гарпун, ни копье. Только на бледном горле их есть особое место, в которое метят опытные охотники.
Мясо ящерицы пахнет гнилью, но вот хвост ее вкусен.
– Заткнись, – просит Янгу на ломаном хамши.
Полгода на побережье в тесном загоне, куда сгоняли негодный товар, – достаточный срок, чтобы выучить чужой язык. И саббу понимает, но продолжает бормотать, рассказывать о зубастых рыбах, костлявых, но с мясом нежным, которое само на языке тает.
Глупец.
О еде нельзя говорить – будет хуже. Только саббу не понять. Он мыслями еще дома. Он по-прежнему силен и славен, у него пять жен и множество детей. Не выживет. Янгу ли не знать, что такие, которые только прошлым дышат, в настоящем слабы. Прошлое надо забыть. Вот у него получилось, память закрыла то, что было до побережья, загона и чернолицего смешливого надсмотрщика, который изредка совал Янгу недоеденные лепешки. И приговаривал:
– Айли-на!
Бери, отъедайся. Тощих не любят, не покупают. Плохо это.
Сбежать! Не здесь, позже, когда караван дойдет до предгорий.
Куда?
Куда-нибудь, пусть на самый край мира, лишь бы там не было этой жары, песка и выцветшего неба, по которому тенями скользят падальщики.
И Янгу, переворачиваясь на живот – солнце опаляет и сквозь ткань, – закрывает глаза. Он видит этот новый дом, возможно, даже помнит его, хотя и отрекся от своей памяти.
Но Север идет по его пятам.
Мысли о прошлом, казалось, стертом, ушедшем в небытие, не отпускали. Янгхаар слушал заунывный вой плакальщиц, сквозь веки смотрел на отблески пламени. Нынешняя его смерть не имела ничего общего с той, настоящей, которая много раз подбиралась к Янгару.
Эта пахла молоком и свечным воском. Маслом, которым разводили краски. Женским потом.
И еще – сырым камнем.
Настоящая воняет гноем и кровью, у нее вкус песка на губах и голос надсмотрщика, который требует подняться. Или смрадное дыхание хищного зверя – того медведя, который, поднявшись на задние лапы, медленно подбирался к Янгу.
И толпа кричала:
– Рви! Рви!
У них был один голос на всех. И медведь покачивался, переступая с лапы на лапу. Старый, со всклоченной грязной шерстью, с глазами, заплывшими гноем, он чуял легкую добычу. И шел, желая не столько сожрать, сколько разорвать.