Нежности.
Рукам, которые кажутся надежными.
Понимаю ли я?
Понимаю.
И в груди чувствую пустоту, которую пытаюсь ладонью прикрыть. Сама виновата, Аану, – промолчала. А потом ударила словом да наотмашь, как отец хотел…
– Он говорить взять Тойву в жены. – Старуха склонила голову, и седые патлы закрыли ее лицо. – Он лгать. Зло.
Догорела весна. И лето наступило – короткое, какое бывает на Севере. Раскидало душные алые цветы, расправило крылья боевым кораблям, погнало прочь от берегов. И тот, кто держал Тойву в объятиях, уверяя, что нет для него неба иного, нежели то, что живет в ее глазах, ушел. Обещал вернуться.
– Тогда и сыграем свадьбу, – сказал он, целуя жадно, прощаясь… Знал ли, что навсегда?
Она ждала с нетерпением и страхом, умоляя богов о милости.
Попутных ветров просила.
И моря гладкого.
Легких путей. И встреч, которые добавили бы избраннику славы.
Пусть вернется он в первый день осени, когда кленовый лист, поддавшись на уговоры ветра, касается волны. И женщины выходят на скалы, бросают в воду медные украшения, выкупая у хозяйки морей своих мужчин.
Пусть расколется горизонт, выпуская тени драконоголовых кораблей.
И пусть алый нарядный щит будет поднят на носу.
Исполнились просьбы Тойву. И, позабыв про гордость, побежала она навстречу любимому. По камням, по воде, что лизнула ноги холодом, по радужному мосту, который, говорят, лишь истинно любящих держит. Думала, улыбнется. Обнимет. Подбросит к небу, а он…
…он глянул, как на чужую, бросил:
– Забудь меня!
Женился.
Хороша была Тойву, но за женой давали сундук золота, да два десятка мастеровитых рабов, да еще лошадей, овец и коров, зерно и полотно, стекло и клинок из расписного восточного булата.
Любил дочь хозяин Тогай-пади, берег и не отпустил бы, когда б сама не попросилась. Но и отпустив, обижать не позволил бы.
– Ей говорить о Тойву. И она хотеть – Тойву уйти. – Старуха причмокнула и выпятила верхнюю узкую губу. – Тойву говорить, что нет. Тойву дом. Тойву мужчина.
Только он не пожелал принадлежать Тойву, отвернулся, отступил. И пошел шепот по селу, дескать, опозорила себя дочь вольного хозяина Скеригге, отдала невинность недостойному. Верили?
Верили.
Дня не прошло, как некто измазал дегтем ворота.
Шептались.
Тыкали в спину. Смеялись. Плевались. И слали отцу, сватаясь, гнилые меха.
– Тойву плакать. Долго. А потом быть ночь. Луна круглый. И Тойву брать в рука нож и в лес идти. Тойву найти место, где дуб расти…
Он был огромен и возвышался над кронами прочих деревьев, тем и привлек птицу-молнию. Сжег его небесный огонь, оставив лишь опаленный пень, да и тот пополам треснул. Вогнала Тойву в трещину нож острием вверх и, раздевшись догола, натерев тело медвежьим жиром, разостлала по ту сторону пня шкуру. Зверя еще ее дед добыл и сказывал, будто бы непростым был медведь.
Боялась ли она?
Самую малость. Гнев душил. Ярость.
И, отступив на три шага, обратилась Тойву к той, чье имя не смеют произносить попусту. С разбегу бросилась она, прыгнула и, приземлившись на той, иной стороне, упала на медвежью шкуру.
А та потянулась навстречу, обняла Тойву нежно, да и приросла к коже.
Сколько лет с той поры прошло?
Тойву не знает.
Много.
Замолчав, положила Тойву ладонь на мой лоб. И была эта ладонь холоднее льда.
– Тойву устать, – наконец сказала она. – Тойву просить свобода. Акку слать она.
– Нет.
Я не хочу становиться хийси-оборотнем, нелюдью, что обретается в лесу, покидая его лишь затем, чтобы найти себе добычу. Не хочу пробовать на вкус человеческую кровь и вынимать из груди сердца, которые позволят мне хоть ненадолго согреть собственное.
– Она звать Акку. Она прийти ко мне. Она взять шкура.
Та, съехав с голых плеч Тойву, лежала на полу. Не шкура – грязный ком бурой шерсти.
– Ты звать.
Возможно. В сердцах. В обиде.
В страхе.
– Акку слышать. – Тойву ласково накрыла ладонью дрожащую мою руку. – Вести. Дать Тойву. Она взять шкура. Тойву спать. Покой.
Я не собиралась плакать. Достаточно слабости, Аану безродная.
– Она плакать. – Тойву, ковыляя, добралась до полки и сняла с нее резную шкатулку. – Она глупый. Хийси хорошо. Сила много. Мстить. Есть. Сердце тук-тук. Сладкое. Хийси все боятся.
Я не желаю мести. Да и кому мне мстить?
Но Тойву уже не слышала. Смахнув со шкатулки пыль, которая покрывала дерево столь плотным слоем, что и резьба стала неразличима, она откинула крышку. Из шкатулки появилось на свет зеркальце в серебряной оправе, почерневшей от времени, гребень с длинными зубьями, тяжелые серьги и пара запястий, украшенных алыми камнями.
– Она быть свободна. От люди. От боги.
– А от себя? – Я смотрела, как примеряет Тойву украшения, как расчесывает остатки волос гребнем и, повернувшись правой щекой к зеркалу, смотрит на себя.
Кого видит? Уж не ту ли красавицу, которой не стало много лет тому назад?
– Он мне подарить, клясться жена сделать. И не бросать. Говорить, любит… Врать. Всегда врать. Она помни: мужчина врать. Она слушать. Жалеть. Нельзя жалеть. Мстить.
– Ты отомстила?
Тойву повернулась ко мне. И улыбка ее была безумна.
– Тойву прийти к ним. Много-много прийти. День. И еще день. Кровь сладкая-сладкая… и сердце. Сначала тук-тук, потом молчать. Тойву смотреть. Пробовать. У человек маленький, но тепло. Тойву не мерзни. Есть и радоваться.
Она убивала. Оборачивалась медведицей, возвращалась к дому неверного жениха и ждала. Она была терпелива. И неуязвима. Ее пытались отвадить, выставляя на опушке леса богатые дары, но Тойву не желала откупа. На нее выходили с огнем, с собаками и железом, но Тойву, уже отведавшая человеческой плоти, больше не боялась ни собак, ни стали.
Она смеялась над охотниками.
И вновь убивала.
– Его жизнь Тойву забрать последней, – сказала она, трогая серьги.
Я же, не удержавшись, коснулась лица.
– Он тоже умереть, – по-своему истолковала жест Тойву.
– Я не буду мстить.
– Ты – нет. – Алая лента запуталась в седых космах. И серебряные запястья неподъемным грузом повисли на руках. – Она смотреть. Правда, красиво?
Она гладила серебро и, вытянув руки, любовалась им.