– Нет.
– Плохо. – Гирко уже не улыбался – скалился, оттопырив нижнюю губу. – Тогда не встречала ли ты, часом, башни – старой, белой… Горела она, но, обгорев, стоять осталась.
– Нет.
– Врешь, – с тем же оскалом произнес Гирко.
– Отпусти.
Я рванулась, но он держал крепко. Смотрел. Рассматривал.
– Ты красивая… – Гирко откинул капюшон и провел большим пальцем по шраму. – Попорченная слегка, но все равно красивая.
Его пятерня вцепилась в волосы и дернула.
– Значится, не видала башни?
– Нет.
Он тянул, заставляя меня запрокинуть голову.
– Знаешь, как про баб говорят? Волос долог, ум короток, а памяти вам боги и вовсе недодали.
Гирко вдруг оттолкнул меня, но поводок собственных волос не позволил отступить далеко. Подножка. И я оказываюсь на снегу. А Гирко наваливается сверху, всем своим весом к земле прижимая.
– Сейчас… сейчас… – Его колючая борода царапает мне шею, а пальцы свободной правой руки сжимают грудь. – Поиграем…
Я пытаюсь выскользнуть, а он лишь смеется. Отпускает и наваливается. Давит. Елозит влажными губами по лицу, дышит перегаром, табаком, дымом и недавно съеденной кашей. Оставляет на щеках мокрые следы.
– Пожалуйста…
От страха и отвращения я замираю, теряя способность дышать. Повторяю только:
– Пожалуйста, пожалуйста…
А Гирко сопит. И кусает меня за шею, впивается в ворот платья, рвет… Платья, которое привез мне Янгар, чтобы я осталась человеком.
И страх уходит.
– Отпусти! – Я вижу ошалелый, масляный какой-то взгляд.
В этом человеке нет безумия: он знает, чего хочет, и идет навстречу желаниям.
Ему плевать, что он причинит мне боль.
Ему хотелось бы ее причинить.
– Ты… перестань. Ишь вылупилась! – Гирко отстраняется и бьет меня по губам. – Прекрати!
Я вижу его душу, не больную, но подгнившую, как яблоко, которое слишком долго лежало на земле. И на подмокших ее боках уже проступают бляшки плесени.
– Зенки закрой, не то хуже будет…
…Жена Гирко его боится. И он поддерживает в ней страх пощечинами, тычками, ударами ремня по спине и животу. Всегда неожиданными. Никогда без причины. Но ей не удается угадать эту причину.
Он бережет ее лицо и руки, ведь соседи считают его хорошим мужем, заботливым. А она никогда не откроет рта, чтобы рассказать правду. Страха в ней слишком много.
И он выел красоту жены, состарил до поры. И ее же сделал виноватой.
– Дура криворукая, – говорит он, всегда шепотом, ласково даже, а потом бьет – исподтишка, наотмашь. И жена падает, привычно сжимаясь в комок. Она давно уже не плачет, слезы его только раззадоривают. Ему не хватает их, Гирко чувствует себя обманутым и снова бьет, уже словом. Он высмеивает женщину, наслаждаясь беспомощным растерянным выражением ее глаз.
У жены подрастает дочь. Гирко нравится думать, что дочь принадлежит только жене. Почему? Он не рискнет признаться в этом даже себе. Пока.
И всего-навсего смотрит. Балует девочку подарками. Говорит, что любит ее.
И вправду любит.
Он и жену любил когда-то. Когда она умела плакать.
Я не смогла смотреть дальше, отвернулась. И Гирко, взвыв, отвесил мне вторую пощечину. Из лопнувших губ пополз кровяной ручеек, тоненький, сладкий.
– Ты… ты… тварь!
– Ты мерзок, – сказала я, слизывая кровь. И руку его стряхнула без труда.
– Пожалеешь… – Он добавил несколько слов покрепче. – Я ж тебя…
И нож достал. Острие уперлось в щеку.
– Разрисую так, что…
– Отпусти.
Я не ощущала боли или страха. Осталось лишь непередаваемое отвращение, которое заставило меня закрыть глаза и потянуться к шкуре. А та отозвалась на прикосновение легко, словно только и ждала этой моей просьбы. Знакомое тепло окутало меня. И тяжесть медвежьего тела легла на плечи.
– Ты…
Человек, грязный что телом, что душой, пятится к костру, размахивая ножом. От него несет страхом, тем самым, который ему самому казался вкусным. И разве не справедливо будет воздать ему по заслугам? Ударом на удар?
Болью за боль?
– Прочь! – взвизгнул Гирко, упираясь спиной в обындевевший ствол березы. – Пошла прочь!
Лошадка его хрипела и рвалась с привязи. И я освободила ее.
– Ты…
Я.
Аану Каапо.
Хийси-оборотень.
– Прочь!
Я подходила к нему не спеша. И снег скрипел под весом медведицы.
Ближе.
И еще ближе… не спуская взгляда.
Выпивая страх, такой сладкий. Втягивая запах. Улыбаясь.
Гирко не выдержал. Разжалась рука, и клинок разломил тонкую пленку наста. А человек побежал. Он спешил, проваливался в глубоких сугробах, барахтался в снегу. Я же шла по проложенному им рыхлому следу.
Медленно.
Но с каждой секундой все быстрее. Погоня неожиданно увлекла меня, она – и запах страха.
Тень, прилипшая к лапам, скользила, указывая мне путь.
Быстрей, Аану.
Уйдет ведь.
Доберется до кромки леса, той, где из-под снежных шуб торчат молодые хлысты осин, а там и до поля или дороги…
И пускай. Ты позволишь ему поверить, что спасение рядом, что оно возможно, и лишь когда вера его окрепнет, ударишь. Он же бил других, тех, кто слабее.
Свою жену.
И не только ее. Я ведь не первая, кто встретился на пути Гирко.
Заслужил он.
Я нагнала Гирко на окраине леса и позволила выйти за частокол осин. Белое снежное поле полыхнуло под солнечным светом, ослепило на миг, и я зажмурилась.
А когда открыла глаза, то…
…Стой, Аану!
Ты можешь пересечь эту границу. И догнать беглеца ничего не стоит.
Ударить.
Опрокинуть на белый снег.
И за горло схватить, сжать зубы. Твои клыки пробьют и кожу, и гортань. Хрустнет шея. Кровь польется – сладкая, вкусная. А потом, до того, как замрет его сердце, ты вскроешь когтями грудную клетку и попробуешь наконец, каково оно на вкус.
– Нет! – Я стряхнула наваждение, отступая в тень елей. Груженные снегом, они клонились, цеплялись друг за друга лапами, пытаясь устоять. И босые мои ступни обожгло холодом.
Нет больше красных сапожек на серебряном каблучке и рубахи, расшитой солнечными узорами. Платья… мягкой байковой шапочки…