Шурочка все-таки опоздала. В Эстонии ничего не знает Димка.
И все они глядят на меня. Я на трибуне. Я читаю свой доклад, не понимая его
смысла. Я мог бы произнести его наизусть, как стихотворение «Поздняя осень.
Грачи улетели». Я знаю, в каких местах надо повысить голос и где секунду
помолчать я делаю все это автоматически. Гаснет свет. Световой указкой я
комментирую диапозитивы и схемы. Приносят обезьян. Я показываю Красавицу-бис и
Маргариту, рассказываю, как они вели себя а камере, читаю сравнительные
результаты анализов и т. д.
Вдруг я страшно оживляюсь и начинаю крутиться на трибуне.
Бессмысленно улыбаюсь. Вижу стол президиума и лицо шефа. Он подмигивает мне и
прячет улыбку, наклоняя голову. Дубль-ве что-то пишет. Все. Я кончаю доклад, а
в запасе еще пять минут. Мне нужно поклониться и уйти. Зал уже загудел. Илюшка
показывает мне большой палец и накрывает его ладонью. Табидзе кивает, Лида
кивает, Дюла и Вера тоже кивают. Греки вроде тоже кивают. Очертя голову, я
наклоняюсь к микрофону:
– Товарищи! Я знаю, что моя работа противоречит многим
солидным трудам и, может быть, даже ранит чье-то самолюбие. Но я считаю, и
думаю, что со мной согласятся все, что во имя нового мы должны научиться
приносить жертвы.
Новое – это риск. Ну и что? Если мы не будем рисковать,
что будет с делом, которым мы занимаемся? Наше дело не терпит топтания на
месте, и наш институт – это не фабрика диссертаций. (Это уже слишком.) Новое
все равно пробьет себе дорогу. Так во всем. Возьмите футбол. (С ума я сошел.)
Когда-то система «дубль-ве» считалась прогрессивной, но сейчас она устарела.
В зале хохот. Смеются аспиранты на балконе. Илюшка держится
за живот, Лида уткнулась в колени, Табидзе закатывается.
Шеф разъяренно гремит звонком.
– Новое победит! – говорю я, чувствуя, что погиб,
и схожу в зал.
Идиот, последний идиот, ради дешевой остроты погубил свою
работу!
После меня выступает Табидзе, и объявляется перерыв. В
перерыве я не обедаю, а брожу по коридору и без конца стреляю сигаретки.
Аспиранты хлопают меня по спине.
– Молодец! Здорово ты его! Будет помнить. Не те сейчас
времена, чтобы так давить.
– Не те, это точно, – вяло говорю я и опять
куда-то иду. Передо мной вырастает шеф.
– Идите-ка со мной, – говорит он и идет в свой
кабинет. – Что это за мальчишество? Что это за пижонство? Тоже мне трибун!
Что вы берете на себя?
Виталий Витальевич – ученый с мировым именем…
– Подождите, Андрей Иванович, – говорю я нагло
(мне уже нечего терять). – Я вас спрашиваю как коммуниста: прав я или нет?
Разве можно допустить, чтобы наша наука превратилась в тихую заводь, где будут
размножаться дипломированные караси?
И шеф вдруг смеется и кладет руку мне на плечо.
– Чудак ты, Витя. Вообразил себя Аникой-воином.
Ту-ру-ру – трубы трубят. Против меня целое войско, а я один, зато храбрый.
Погибаю, но не сдаюсь. Ладно. Ты сделал свой доклад – и все. Зачем этот
жалкий пафос в конце? Ты как будто принял вызов на участие в грязной анонимной
дуэли.
Зачем? Твой доклад сказал сам за себя.
Шеф ходит по кабинету.
– А в общем, я рад. Четыре года назад я смотрел на тебя
и тебе подобных со смутным чувством. Я не понимал вас. Чего они хотят? Только
гаерничать и во всем сомневаться? Теперь я, кажется, вижу, чего вы хотите. В
общем-то того же, чего хочу и я.
В коридоре слышен звонок. Начинаются прения по докладам. Шеф
говорит:
– А я сначала не понял, отчего такой хохот. Потом мне
объяснили.
Дубль-ве. Все-таки это возмутительно. Интересно, как меня
называют в институте.
– Вас так и называют – «шеф», – говорю
я, – а иногда «батя», а иногда «слон». По-разному…
– Ладно, пошли, – усмехается он, – Я первый
выступаю в прениях.
Часть четвертая - Колхозники
Глава 11
Я колхозник. Нет, вы подумайте только: я стал колхозником,
самым настоящим! В конторе мне начисляют трудодни. Алик и Юрка тоже колхозники.
Если бы год назад нам сказали, что мы станем колхозниками,
мы бы, наверное, тронулись. В «центре» ребята ругаются: «Эй ты, деревня!»,
«Серяк», «Красный лапоть» и так далее. Я был «мальчиком из центра», а теперь я
колхозник.
Я вспоминаю то время, когда наша компания стала распадаться.
Юрка бурно прогрессировал в баскетболе. Алька каждый вечер торчал у Феликса
Анохина, где читали стишки. Галка кривлялась в драмкружке, а я остался один и
стал «мальчиком из центра». Потом мы снова сплотились во время экзаменов. А
теперь я колхозник, «серяк», «красный лапоть», как говорят эти подонки.
Много они понимают!
Честно говоря, я вовсе не ликую, что я сейчас
колхозник-рыбак. Не могу сказать, что сбылась моя голубая мечта. Моя мечта. Что
это такое? Я сам не знаю. Мама мечтала, чтобы я стал врачом. Папа почему-то
твердил, что с нас хватит врачей, пусть Дима будет адвокатом. Традиционные
интеллигентские мечты. Чтоб я да стал адвокатом?! И разве мечта – это
выбор профессии?
Надо попробовать по порядку. Первую ночь после приезда в
этот колхоз мы ночевали в палатке, а утром явились в правление. Председатель
был толстый и добродушный дядька, эстонец. Мы подметили в нем одну особенность,
По-русски он говорил прилично, но какими-то газетными фразами. Видно, учил язык
в основном по газетам. Я подумал, что если все эстонцы говорят здесь на таком
языке, мне придется туго. Прямо скажу, я не особенно понимаю этот язык.
Русских в колхозе не меньше, чем эстонцев. Колхоз огромный.
Он простирается километров на двадцать по побережью и объединяет в себе три или
четыре поселка. Промышляют в основном рыбой, овощами и молоком.
Нам дали койки в общежитии для рыбаков. Зачислили нас
матросами на сейнеры, но оказалось, что наши сейнеры еще не пришли в колхоз. Их
арендовали совсем недавно. Кроме этих новых сейнеров, в колхозе было еще два
старых и штук пятнадцать мотоботов, но там экипажи были уже укомплектованы.
Два дня мы болтались просто так, а потом нас стали
использовать.
***
Меня направили на стройку. Не правда ли, громко звучит? Меня
направили на строительство здания для фермы черно-бурых лисиц. Колхоз решил поднажиться
на лисицах, и я должен был строить ферму.