Фроська яростно отбивалась, но безумец был гораздо сильнее. Смрад его дыхания уже опалял девушке лицо, она повернула голову, увидела рядом прямо перед собою – руку протяни – огромный глаз Ласточки, уже тускнеющий.
Что-то словно щелкнуло. Фроська отчаянно дернулась, высвободила правую руку, взмахнула ею.
Кисть обернулась небольшими трехзубыми вилами.
Девушка с силой опустила руку.
Потом спихнула с себя тело несчастного карлы, немного полежала, тяжело дыша. Подняла руку, посмотрела – обыкновенная кисть, с ладонью, с пальцами. Встала, склонилась над лежавшим лицом вниз трупом – три глубокие колотые раны в спине, напротив сердца. Поискала нож, нашла и, подчиняясь зревшему в ней непонятному знанию, вырезала у Ласточки левый глаз.
Полоснула ножом по подолу безнадежно испорченного сарафана, отхватила лоскут серебристой ткани, бережно завернула в него глаз, сунула за пазуху. Потом подобрала венок. Цветки раздавленные, мертвые… А, нет, один кое-как уцелел и – вот! – даже звякнул, только сипло. Ефросинья – так она называла себя теперь – выдернула его, повертела в руках, подумала, воткнула в волосы.
И, пошатываясь, вышла из хлева. Надо было бы хоть Карлу-марлу закопать, да только где силы взять? Совсем их не осталось…
Она решила хоть самую малость отлежаться, вон там, за огородом. А уж после – закопать, лишь бы до рассвета успеть. И будь что будет.
Девушка растянулась на сырой траве и провалилась в сон.
Вернее, в беспамятство. И в том беспамятстве мстилось гадким сном происходившее наяву. Прибежали с колдовской ночи близнецы и совершили, один за другим, непотребство над Ефросиньей, приговаривая: «У, блядья дочь!» – «Сами выблядки!» – хотела крикнуть она, только ни языком шевельнуть, ни рукой…
Очнувшись, поняла: все приснившееся – правда. Охальники валялись тут же, на травке, похрапывали. Умаялись, как же.
Она поднялась, одернула сарафан, отряхнула, как могла. Проверила цветок – на месте, ишь ты… Проверила коровий глаз – тоже на месте. Подошла к гаденышам, постояла над ними. Почувствовала, что новое знание нашептывает ей, что делать. И – принялась делать.
Легко, без боли, выдернула свой левый глаз. Вставила на его место коровий. Свой – завернула в лоскут, опустила за пазуху. Подождала немного, покуда кисти обеих рук сменятся вилами. И с размаху ударила ногой – сперва Васятку, за ним Демьянку. Или наоборот – поди различи их.
Дальше все было просто. Ошалевшие, обделавшиеся со страху, паскудники, под надзором недавней своей жертвы, споро отрыли за нужником глубокую яму, снесли туда тело карлы и так же споро закопали. Затем, рыдая, произвели непотребство, но уже друг над дружкой, попеременно. И наконец, велев своим обидчикам встать перед нею, Ефросинья дважды подряд резко зажмурилась. Коровий глаз выстрелил в рыло каждому комком слизи. Девушка проговорила: «Чтоб вам молчать до самой смерти!»
Она смотрела вслед убегавшим сломя голову близнецам. На какое-то мгновение даже сделалось жаль их, но кто-то словно провозгласил: «Да воздастся».
Подождала, чтобы воротились на место руки из плоти и крови, поменяла местами свой глаз и коровий, почувствовала, что обессилена пуще прежнего, и отправилась к Ласточке – поцеловать в мертвую морду напоследок.
Там, рядом с коровой, Ефросинью снова накрыло беспамятство.
8
Она понимала, что стала в эту ночь совсем другой. Понимала, что вся жизнь пойдет теперь иначе, только вот не знала как. Ну, торопиться некуда…
Понимала, что наделена силой… А кто наделил? Бог? Нету его, Бога-то… А сила – есть, кто бы ни наделил!
Она не знала тогда, что эту силу надобно расходовать умеючи. Не выплескивать всю зараз, до самого донышка, а сколько требуется, столько и выплеснуть, чтобы на потом осталось, чтобы не ждать, пока снова сила наберется.
Словом, поутру Ефросинью повязали, и защищаться ей было нечем.
Хорошо, что сообразила она наложить на близнецов проклятие немоты. Умно сообразила. Выблядки мычали, тыкали в девушку, пытались что-то показать пальцами – никто ничего не понял. Заливаясь слезами, тянули мужиков к поганому месту, тоже что-то показывали… Мужики только плюнули да перекрестились.
Горю Малашки деревня не особо сочувствовала, скорее злорадствовала, но – втихомолку.
Сироту тоже жалеть перестали; ее, глядя на погром в хлеву, на корову с вырванным глазом, на зарезанного пса, явственно боялись. И тоже крестились.
Однако следовало что-то делать, и мир порешил: свезти Фроську на господский суд. Повязали девке руки-ноги, погрузили в старостину повозку, запрягли, да, помолясь, Ефимка и тронулся.
Доехали под вечер. Там, в имении, барынины люди велели: на съезжую, куда ж еще. Ефросинью забросили в большую сырую избу, Пегий Ефимка с опаской глядел, как дюжий гайдук сперва режет путы, а после расторопно сковывает девушке ноги тяжелой цепью, другой конец которой заделан в бревенчатую стену.
– Ночевать тебе туточки, – приказал гайдук старосте.
Эта ночь совсем выпала из памяти Ефросиньи – как ни старалась Ангелина Яковлевна восстановить хоть что-нибудь, все было тщетно. Возможно, и к лучшему, полагала она.
А вот утро запомнилось прекрасно и виделось, как будто было вчера.
Гайдуки расковали ее, выволокли из избы, затащили на небольшой дощатый помост, пристроенный к съезжей, поставили на колени перед парой украшенных затейливой резьбой кресел. На площади уже топтался народ, все угрюмо молчали.
Ждать пришлось долго, но Ефросинье было все равно. А вернее – не до того ей было. Боли и печали, голода и жажды она не ощущала; только испытывала смутную радость оттого, что и коровий глаз у нее за пазухой, и золотистый цветок в волосах. И сосредоточилась на впитывании – как и допрежь, капля за каплей – силы, что росла взамен так щедро и так неразумно растраченной накануне.
Послышались шаги. Краем глаза Ефросинья увидела: толпившиеся на площади бухнулись на колени, согнулись в три погибели. Шаги приблизились, на помост взошел и уселся в одно из кресел человек неимоверной красоты. Девушка сразу забыла обо всем остальном: раньше она и помыслить не могла, что бывают такие… Разве что зюзи – да зюзи не в счет, чай не люди…
Белоснежная кожа; тонкие черные усики; черные, словно нарисованные, брови; небрежно вьющиеся черные волосы; черные глаза в обрамлении пушистых черных ресниц; холеные руки, такие же белые, как лицо; тонкие длинные пальцы унизаны перстнями; сине-зеленый шелковый халат с кистями, отороченный понизу мехом; богато расшитые мягкие туфли с загнутыми носами… ах…
Красавец поднес ко рту глиняную трубку, пососал ее, выпустил облачко дыма и широко зевнул. Затем произнес скучающе:
– Матушка Дарьниколавна изволят хворать гемикранией. Один разбирать стану. Что тут?
Что за бархатный голос… какой раскатистый… «р-р-р»… ах…