За дверью затопотали шаги. Послышались обеспокоенные голоса:
— Эй! Чем воняет-то?
— Горим, что ли?
И через секунду забарабанили в дверь:
— Господа! Чего у вас, свечку в постель уронили?
— Горим! Батюшки, горим!
— Господа, да вы задохлись, что ли?!
— Ясное дело, угорели…
— Ломай дверь!
Гостиничная дверь была хлипкая, а эти, за дверью — решительные. Оно и понятно…
Вспыхнул бархат на полу — полог, не так давно обрушенный Орой мне на голову. Вспыхнул вместе с пропитавшей его пылью; языки огня на секунду отделили от меня противницу.
— И-раз! И-два! И-друж-но!
Свалившись с кровати — с противоположной ее стороны — я дотянулся до черной фигуры, захлестнул заклинанием-тросом, рванул на себя — в огонь…
Чудовищная магиня перехватила инициативу. Рывок — и в огне барахтаюсь я, противно трещат, завиваясь колечками, волосы, я еще не чувствую боли, но огонь поднимается со всех сторон, пропадает комната, пропадает кровать, я мечусь в колоссальном костре, я — уродливый болван, которого слепили из податливой глины и бросили в печь — обжигаться…
Я — овеществленное заклинание Кары.
* * *
Совенок сидел на камне, а рядом валялась открытая клетка. Совенок таращился желтыми глазками — был вечер, солнце давно село, приближалось время сов.
Я перевернулся на бок. Сел. Провел рукой по волосам — волосы кое-где обгорели, но не более. А мне казалось, что я заскорузл и лыс, что моя кожа — сплошь глиняная корка, облизанная огнем…
Я лихорадочно огляделся — и сразу узнал это место. Если подняться вон на тот пригорок, у подножия его обнаружится мой дом. А вот по этой дороге — пустынной, слава сове, можно за полчаса добрести до замка Ятеров…
Куда мне идти? Зачем мне идти? В ушах то нарастал, то отдалялся странный звук, как будто колеса стучали по стыкам моста, только мост бесконечный, а колеса и стыки — железные. Та-так, та-так… Та-так, та-так…
Я огляделся снова — на этот раз внимательнее.
Небо было странного цвета. Никогда не видел такого яркого, такого богатого оттенками заката.
Над рощей вились, будто копоть, вороны. Молча. Ни единое карканье не нарушало тишину — тугую, торжественную, исполненную достоинства.
Совенок смотрел на меня удивленно — не знал, наверное, чего от меня ждать. Почему я то возьмусь за голову, то посмотрю на небо, то сяду, то встану, то засмеюсь. Куда ему, неразумному птенцу, понять меня.
— Пойдем, — сказал я в ответ на требовательный совий взгляд.
Подставил руку; нахохленный ком из торчащих перьев привычно, будто в сотый раз, перебрался мне на руку, а потом — на плечо. Переступил лапами; устроился. До половины прикрыл желтые глазища.
Поначалу медленно, а потом все быстрее и увереннее я двинулся в обход пригорка. Подниматься-спускаться не было сил; я шел, считая шаги, стараясь до времени ни о чем не думать.
Она
сделала, что собиралась?
Или пожар помешал ей?
Вряд ли человеку, столь свободно управляющемуся со временем и пространством, способна серьезно помешать пара горящих простыней…
Совенок покачивался на плече в такт моим шагам. Шелестел над полями ветер, я различал, кажется, голос каждой пожухлой травинки. Мне казалось, что эти трав складываются в нечто большее, чем просто шорох, что ветер напевает; секундой спустя я понял, что напеваю сам, причем песню, которую никогда прежде не слышал.
Кто сказал, что у меня нет музыкального слуха?!
Усилием воли я заставил себя замолчать — но теперь в нос полезли запахи. Они стелились над осенней землей, как до того стелились звуки; нос мой ловил струи ветра и перебирал их, как струны. Это рождало эйфорию, это было упоительно, это было тревожно; это было почти мучительно. Это было.
Я засмеялся. Нет, страха не было: я, Хорт зи Табор, прекрасно помню, кто я такой. В душе моей ничего не изменилось…
Стоп!
Я остановился посреди дороги, невольно схватившись за кольнувшее сердце. Сова-сова, а не хорек ли я? Похожий мир я видел только глазами хорька — когда на рассвете крался на охоту, и потом, когда рот был залеплен перьями и кровью…
Я тупо уставился на свои руки, пошевелил пальцами; нет, я человек, во всяком случае, нахожусь в человеческом обличье. Я остался прежним — это мир стал другим, в нем появилось место краскам, запахам и звукам. Слава сове, что меня не тянет немедленно в ближайший курятник…
Ведь не тянет?
Не тянет. Я голоден, но не жажду сырого мяса. Может быть, как-нибудь потом…
Откуда эта тревога? Откуда эти краски? Неужели она что-то сотворила со мной, или, может быть, я сам с собой сотворил?
Какая бы ни случилась катастрофа — солнце будет вставать вовремя, и даже если городок со всеми своими жителями однажды обрушится в море, солнце все так же будет подниматься и опускаться, миллион лет…
Откуда нежность?
Почему мне так тоскливо оттого, что я не могу сесть сейчас рядом с рыдающей женщиной, обнять ее и успокоить?
Тем более что она давно уже не рыдает. Слезы высохли, тот, о ком плакали, давно в могиле, и могила затеряна, и сад, который вырос на ее месте, постарел и разрушился, и выкорчеван, и вырос новый сад… Так есть ли повод для горечи?
Нет, что-то со мной неладно.
Сейчас дорога повернет, и там, за поворотом, покажется мой дом…
Вот он.
Я подсознательно боялся, что дом окажется, к примеру, развалиной. Что прошло лет пятьдесят с тех пор, как я побеседовал с Орой Шантальей в скверном гостиничном номере; слава сове, дом стоял, как надо, казалось, что я оставил его вчера, в крайнем случае позавчера.
Огород был в полном порядке. Картошка вылезла из земли, обсохла на солнышке и забралась в мешки, ботва сползлась в кучу и самосожглась, на опустевших грядках царила благопристойная чистота, только пара тыкв, каждая с голову великана, не спешила убираться в подпол. Вероятно, ради живописности пейзажа.
Я поднялся на порог.
…Квадратный метр истертой плитки под ногами, квадратный метр облупленного потолка над самой головой, запасная вода в цинковом баке, маленькое зеркало в брызгах зубной пасты, в зеркале отражаются два лица — одно против другого, слишком близко, будто за мгновение до поцелуя, и собеседников можно принять за влюбленных, если не смотреть им в глаза…
Кого мне жаль? Её, себя? Всех тех, кому это еще предстоит — разрыв, потеря, крах? Пустота?
Почему, по какому закону гордость оборачивается гордыней, достоинство — себялюбием, постоянство — упрямством, сила — жестокостью, ум — бессердечием, а любовь — уродливым гномом, собственной противоположностью?