Глубокие раздумья или упоительную дрему барина нарушил слуга, вернувшийся с источающим аромат кальяном. Прижился в новой цивилизации этот благоуханный кувшин опиокурилен развратного Востока, сквозь дремоту подумал Енох.
– Поберегитесь, господин наместник, кипяточку подолью, а то, чай, водица остыла.
Енох вытащил из купели ноги и в который раз подивился, до чего же мудр и велик народ. Полвека не прошло, а былые привычки и навыки к услужению уже восстанавливаются, и что самое главное – язык, исконный, великий язык воскресает. Столичные штучки изобрели какую-то тарабарщину и назвали его новым госязыком. Спору нет, народ его со временем одолеет, но говорить меж собой на нем не будет, к исконному вернется и на том будет стоять. Сам он сибруссинский язык знал неплохо, в свое время даже стихи на нем одной объеврочке писал. Но стихи – одно дело, а вот бумаготворчество и крючкотворство посложнее будет.
– О, черт, горячо! – вскрикнул Енох, дрыгая ногами. – Может, хватит, Прохор?
– Так извольте, вот полотенце. А водица не так уже и крута, – макая в таз локоть, промолвил, оправдываясь, человек, – просто, пока я воду подливал, кожа у вас поостыла, а вы быстро ноги в подогретость и окунули.
– Хорошо, братец, не ворчи. Отставь полотенце, видно, ты прав, привыкли ноги, вот уж и не горячо. Давай сюда кальян.
Вообще-то Енох не курил. За всю свою жизнь, в каких бы передрягах ему ни доводилось бывать, он не закурил ни разу, чем несказанно гордился, а вот против моды на кальян устоять не сумел. Да и как здесь устоишь, когда во всех салонах, во всех VIP-клубах, даже во многих властных заведениях – везде кальян. Вон последний Преемник прямо перед телекамерами к кальяну подсаживается. Даже назначение Еноха оком Преемника в этой дыре без кальяна не обошлось. Шестой визирь, ведавший при Верховной канцелярии кадровыми вопросами, был заядлый анашист и взяточник, взятки брал дорогими кальянами и лучшие передаривал первому лицу государства, за что на своем месте и сидел вот уже который год. Енох же Минович запретных зелий не курил, а так, баловался ароматами, набирая вкусный дым в рот и выпуская его через ноздри. Отложив мундштук в сторону, он с приятным удивлением обнаружил на резном журнальном столике со стеклянной столешницей кружку зеленого чая и серебряные вазочки с конфетами и сдобным печеньем.
– А что, Прохор, мой предшественник тоже ноги перед сном парил и кальяном баловался?
– Да полноть вам, барин, – убирая курильню и пододвигая столик с кушаньями, воскликнул слуга, – какой там! И не упомню, мыл он их вообще али нет. Разве раз в неделю в бане, да и баню не каждую неделю мы ему топили. Диким был. Иной раз среди ночи вскочит, хвать автомат и давай палить в окно, что на реку выходит. «Меня, – кричит, – за здорово живешь не возьмешь!» – и гранатой. Я, барин, страху натерпелся! Да и не я один, мужики наши тоже. А они не робкого десятка. Многие на Кавказских войнах, как и этот бедолага, воевали. Хорошо хоть с ним ординарца путевого прислали, он патроны взаправдашние попрятал, а оружие шумихами снарядил, ну и из гранат сердцевину повытаскивал, так что без крови обходилось. А так-то службу справлял – весь удел его боялся! Ежели что, на расправу был скор, судов и конвоев не дожидался. Сам и осудит, сам и к высшей демократической мере приведет. Этот его ординарец, бывало, позовет меня подсобить, преступника закопать, а чаще за бутылку родне сбагрит, да и дело с концом.
– Наслышан я, свинство полное! Но ты мне про его исчезновение поведай. Вот где туман-то, а гранаты да самосуды – это все глупости.
– Боязно, барин, может, к ночи-то и не стоит? Больно мутная история приключилась. Вы уж помилосердствуйте, Енох Минович!
Енох сперва хотел настоять на своем, но что-то неясное словно толкнуло его внутри, и он не стал настаивать. Время действительно было позднее, а с утра ему тащиться в губернский город, с первым докладом, к начальству.
2.
Маша не могла заснуть. Неестественно огромная луна бессовестно смотрела в окно, мешала. Сначала никак не давала сосредоточиться на интереснейшей книге, первый том которой она с упоением проглотила в городе и, обливаясь слезами, взялась за второй в самолете, на пути сюда, к тетке. Потом загнала за старую, в допотопных цветах раздвижную ширму, потому что стоило Машеньке стянуть с себя легонькое платьице, как ее тут же охватил странный трепет. Ей чудилось, будто она не одна и кто-то внимательно ее разглядывает. Нацепив на себя за ширмой ночнушку, Маша распахнула большое двухстворчатое окно. Вместе с незнакомыми звуками и ароматами в комнату легким, неслышным дуновением впорхнула ночь.
Что мы, смертные, знаем об этой таинственной страннице, такой же переменчивой и капризной, как и всякое женское существо? О ночь, ночь! Какая великая тайна кроется в твоих темных покрывалах, почему во все времена, одолев страх, человек растворялся в тебе, ища любви, понимания и покоя? Может потому, что мы – дети ночи? Вынырнули на мгновение из непробудной мглы, порезвились в жестких лучах дневного светила, поблистали умом, неуемным темпераментом, побряцали дурью и навсегда сгинули, растворились во всепоглощающем мраке...
За окном лежала ночная земля. Спокойная и таинственная, какой ее и создал Бог сугубо для своих надобностей, не подозревая, что одно из его неудачных творений, человек, бросит все свои силы на уничтожение этой нерукотворной красоты. Большой барский дом, перестроенный из прежде пустовавшего двухэтажного правления совхоза, горделиво стоял на высоком, поросшем сосной и кедром холме. Еще в старые времена часть хвойного леса выкорчевали и разбили вокруг кирпичных строений неплохой для здешних мест сад. Теперь сад уж изрядно одряхлел, зарос кустарником и стал настоящим раем для несметного количества всевозможной порхающей, чирикающей и заливающейся на разные голоса живности. Местная помещица, Полина Захаровна, крепкая, высушенная годами и работой женщина, в свои шестьдесят три выйти замуж так и не сподобилась. В глубокой юности, правда, был у нее кавалер из местных, была настоящая любовь, были соловьиные ночи, заполненные до краев счастьем, бабьи слезы, проводы на войну, а потом – казенная бумага, сухо сообщавшая, что такой-то пропал без вести. Потом были чернота и злоба людская, убившая ее неродившегося ребенка. Как отлежалась да ожила, одному Богу ведомо. Мать, покойница, выходила. Хотя и самой тогда тяжко пришлось: еще при втором сроке Первого Преемника, которого потом нарекли Великим и которому памятников-храмов понастроили, началась муниципальная реформа. Пока мужики вечерами, поддав, чесали репу и пьяно разглагольствовали о пользе и вреде муниципалитетов, мать, оставив десятилетнюю дочку на соседей, подалась в город да разузнала, что к чему. Собрала документы и вернулась в село с бумагой, уполномачивавшей ее провести сельский сход и образовать муниципальное поселение. Два века стояло село, а должно было превратиться в муниципальное поселение. На шумном пьяном сходе (мать и подпаивала, вместе с соседкой Евдокимихой две ночи самогон гнали) Полинину родительницу единогласно избрали руководителем муниципалитета. Ну а там понеслось: землю в собственность стали передавать, у матери в районе связи, а в селе – актив из одиноких непьющих баб, так тихой сапой и стала она полноправной хозяйкой окрестных мест. Ферму новую построила, молокозаводик, колбасный цех, техникой обзавелась, мраморных бычков из Японии выписала, и их дефицитное и диковинное мясо пошло к столу удельных и губернских начальников. Ну а где желудок задействован, там успех обеспечен.