– Ударил ее кто-то по голове, – осматривая раны, пояснял доктор. – Кости черепа вроде целы, может, где треснули, а так целы. Раза три ее крепко ударили, она руками закрылась, и оставшееся изуверство пришлось на тыльную сторону левой кисти. Видите, как ее нелюдь подробил. С рукой-то, боюсь, будут проблемы, хоть бы вообще ее сохранить удалось.
Действительно, легкая, тонкая, с длинными, как у пианистки, пальцами кисть была размозжена и представляла кровавое месиво из обнаженного мяса и поломанных костей.
– Атаман, мне нужно много горячей воды, чистых простыней и отсутствия в операционной посторонних, включая тебя!
Бывают такие моменты, когда начальство (к опричникам это не относится), каким бы оно ни было, вынуждено подчиниться и выполнять распоряжения тех, чье дело в этот момент важнее всего. Из импровизированной больницы вышли все, кроме Эрмитадоры, которую, кстати, никто и не думал выгонять.
Народ лесной гудел в праведном гневе, у ручья и водопада люди с фонарями и факелами искали несчастного Еноха. Все были уверены, что и его постигла та же участь. Барыне Званской решили до утра пока ничего не сообщать.
Ночные хлопоты чуть было не нарушили Макутины планы. Никто не должен был видеть, как снимаются его разбойники с только что обустроенных гнезд и лежбищ. Снимаются тайно, на их место ставятся обряженные в старье соломенные куклы, благо их в атамановом обозе всегда имелось с избытком. Разбойник он ведь всегда не числом и силой побеждал, а хитростью, обманом да наглостью.
Люди, которые менялись местами с куклами, уходили, минуя лагерь, в дальний схрон, так что все внизу оставались уверены, что засадчики на своих местах и бдительно охраняют тайный вход под водопадом. Про вход в Шамбалу знали все и тем несказанно гордились, многие даже с пеной у рта уверяли собеседников, что после победы над казенным войском Макута всех допустит в это великое царство блаженства и радости, и каждый сможет попросить там то, что ему, по его разумению, надобно для полного счастья. Только, говорили всезнающие старухи, нельзя денег просить и другой какой здешней мелочи, до которой так охоч весь наш земной мир.
– Ну что, племяш? – постучав по плечу клюкой, позвала откуда-то из темноты старуха. Макута вздрогнул от неожиданности. Он и думать забыл про родственницу, полагая, что она давным-давно пустилась в обратный путь со своей чудодейственной водой. – Да не пугайся, это я, старая бабка твоя. Спасибо за помощь, милок, доброе дело помог сотворить и мне, и Миру Света. Чуется наша порода, Макутин корень, а молодцов твоих сразу отпущу, ты за них головной боли не держи, только скажи, куда их отправить. – Старуха замолчала, казалось, раздумывала – сообщить что-то важное родичу или промолчать. Атаман напрягся, словно зверь в засаде.
– Одно тебе напоследок скажу, – со вздохом решилась сродственница, – ты девку эту рыжу особо не задирай и своим головорезам не дозволяй. Плохо мот кончиться. Сдается мне, Стражем ее обернули, коли посля смерти в свет белый выпустили.
– Каким еще стражем? – насторожился племянник. Он всегда сторонился и побаивался всякой чертовщины и непонятностей.
– Ихним стражем. Охранительницей великих врат Беловодья. Немного, говорят, живет этих Стражей среди людей, но силы им неимоверные даны и смерти они не имут. Есть одна стара побасенка, как устренить Стража, надобно на колени припасть и, достав из пазухи голыш-камень, взять его в леву руку и кинуть в того стража со словами: «От сердца мого, тепло тела мого, крепость духа мого, тебе в помочь!» Ежели мимо пролетит каменюка али угодит в того, знать, не он. Мот, туман горный чего накуролесил, мот, Деница охмурил, али просто путник какой навстретился. А как перестренет он твой камень левой же рукой, стиснет, да так, что пыль полетит по ветру, знать, истиный Страж пред тобой и дар твой, и помощь твою восприял. Ну, прощевай, что ли? Свидимся али не свидимся, никому не ведомо, а кровинку родную рада была узреть; на вота, милок, держи!
И она сунула в руку Макуты увесистый, обкатанный водой голыш. Не то атаман и впрямь растерялся, не то просто не стал перебивать родственницу, но, будь у его куреня побольше свету, посторонние бы увидели у сурового атамана по-детски растерянное лицо и глаза, блестевшие нечаянной слезой. Прошамкала бабка и канула в ночь, как и не было ее. Только шелест старухиных слов, легкий и неприметный, как она сама, еще, казалось, стоял в неподвижном ночном воздухе.
– Бей! – вернул его к реальности негромкий голос Митрича.
– Чего там? – пряча за пазуху старухин камень, отозвался Макута.
– Сар-мэн возвернулся, с недобитком и еще одним, который при бонбах состоять должон. – И словно предваряя атаманов вопрос, добавил: – Ему объяснили, что мы полные дурни и думаем, будто ен и начальник евонный – добровольные к нам перебежчики, так что при случае ты его подбодри.
– А бонбы-то иде?
– Так у нас ужо, в крайней пещерке припрятали, под надежной охраной. И ищо, из крепости гонец прискакал, сказывает, завтра пополудню войско подастся в наши края. В цитадели останется только инвалидна команда да отряд конных ханьцев. Их все опричники на кого-то науськивают.
– Так это добре, что сатанинская-то машина у нас, – пропустив мимо ушей последние слова, промолвил атаман. – А как думаешь, не рванет она сама по себе?
– Не рванет, бей, не рванет, – отозвалась темнота голосом Сар-мэна. – Я этого грамотея-висельника всю дорогу пытал. Божится, что без двух ключей ничего с этими устройствами не случится. Ты бы видел эти бомбы – два плоских вещмешка, ровно детские ранцы, с какими я в школу ходил, увеситые правда.
– Ладно, ты потиху людей уводи, которых сымаешь, и, слышь, чтобы ни один в лагерь ни ногой...
– Да нешто я не понимаю, бей... Как там молодая Званская?
– Уже знаешь? Плохая была, когда дохтур всех из будана моего попер. Но, говорит, голова целая. И какому выродку дитя наивное помешало?..
– А вы это... Еноха ейного отыскали? – спросил Сар-мэн, подходя к атаману почти вплотную, и тому показалось, что в голосе подручного звякнули какие-то недобрые нотки.
– Не, шарят еще там, у ручья, да, боюсь, без толку, мот, тело водой отнесло...
Со стороны входа, у которого продолжали толпиться люди, в основном бабы, послышались радостные возгласы.
– Чего там нового приключилось, Митрич? – шуманул Макута.
– Да все хорошо, атаман, – доложил ординарец. – Ожила барынька, пить запросила. Дохтур с Гопсихой над ейной рукой колдуют.
– Ты поди-ка, передай айболиту, пущай он у ней выведает, кто их мордовал и где ейный друг сердешный. Мот, путевое скажет.
Машу уже не единожды про это спрашивали, но голоса и сами люди, задававшие вопросы, были где-то далеко, и слова их походили на дальний звук не то трубы, не то локомотивного гудка. Девушка скорее ощущала своим беспомощным телом, чем понимала разумом, что с ней что-то произошло, страшное и необъяснимое. Любая попытка напрячься и что-то вспомнить заканчивалась резкой болью в затылке, и смутные картины реальности с нечеткими бухающими звуками проваливались в звенящую темноту. В очередной раз вынырнув из небытия, она попыталась попросить воды, и ее услышали! Ее поняли, и холодная, сладкая, как мед, влага подействовала и оживляюще, и успокаивающе, наконец начал действовать наркоз, но она не провалилась в беспамятство, а безмятежно заснула крепким сном. Спала и не чувствовала, как подшивают кожу на голове, как в деревянной от сильнейшей анастезии руке орудует доктор, как Эрми, удивляя всех, составляет ее раздробленные косточки, и они, словно смазанные невидимым клеем, стягиваются и принимают свой первозданный вид. Маше грезилась мать, будто они о чем-то все говорят, говорят и никак не могут наговориться. Потом приснился Енох, виноватый, обиженный, убегающий, а за ним, за ее любимым, бросилась вдогонку Эрми, настигла, и они исчезли за гребнем поросшего высокой травой пригорка. Ревность и обида душили ее. Плюнув на приличия, Маша осторожно, извиваясь, словно змея, поползла к пригорку. Трава прятала ее, и вот она уже у самого края, а рядом раздается утробное рычание, надо только протянуть руку и раздвинуть сухие стебли. Маша хочет это сделать, но боится, а рычание Эрми становится все громче и отчетливее. Мысли путаются, Маша не хочет верить в предательство самых близких людей и собирается незаметно уползти назад, но в последний момент неведомая сила заставляет ее, приникнув к траве, глянуть вниз, и она каменеет от ужаса. Эрми в облике не то человека, не то тигроподобного зверя рвет острыми клыками растерзанное тело Еноха; вся перемазанная кровью, она, кажется, ничего кругом не замечает. Вдруг их взгляды встречаются, Эрми улыбается приветливо и, запустив руку в изуродованную грудину, вынимает еще трепещущее сердце.