Странно, но в эти последние месяцы я, несмотря ни на что, ощущал в себе какую-то удивительную легкость. Все темное, призрачное, нереальное, что было в моей жизни здесь, в Америке, вдруг отошло на задний план, и моему мысленному взору представилась тихая, волшебно-прекрасная картина. Как будто рассеялся туман, все краски мира засверкали вновь, заходящее солнце позолотило идиллию ранних сумерек, безмолвная фата-моргана витала над шумным городом. Это было сознание разлуки, которая все преображала и идеализировала. «Разлука существовала всегда», — думал я; жизнь, полная разлук, на какой-то миг показалась мне схожей с мечтой о вечной жизни, с той лишь разницей, что монотонность Агасферовых скитаний сменилась общением с мертвыми, преображенными в нашем сознании. Каждый вечер был для меня последним.
Я решил только в самый последний момент признаться Наташе, что уезжаю. Я чувствовал, что она обо всем догадывается, но ничего не говорит. Я же предпочитал смириться с обвинениями в дезертирстве и предательстве, нежели терпеть муки бесконечно затянувшегося прощания, связанного с упреками, обидами, краткими примирениями и так далее. Я просто не мог себе этого позволить. Все мои силы были подчинены иной цели, я не мог расточать их в бесплодной скорби, спорах и объяснениях.
Это были светлые дни, наполненные любовью, как соты медом. Май врастал в лето, появлялись первые сообщения из Европы. Мне казалось, будто раскрывается склеп, долго остававшийся замурованным. Если раньше я избегал новостей или лишь поверхностно отмечал их в своем сознании, чтобы не быть ими поверженным, то сейчас я, напротив, с жадностью набрасывался на них. Дело в том, что теперь они имели прямое отношение к цели, которая засела во мне как заноза: уехать, уехать. Ко всему прочему я оставался слеп и глух.
— Когда ты уезжаешь? — вдруг спросила меня Наташа.
Я немного помолчал.
— В начале июля, — произнес я. — Откуда ты знаешь?
— Во всяком случае, не от тебя. Почему ты ничего не сказал?
— Я узнал об этом только вчера.
— Врешь.
— Да, — ответил я, — вру. Я не хотел тебе этого говорить.
— Ты мог бы преспокойно мне это сказать. А почему бы и нет?
Я молчал.
— Никак не мог решиться, — пробормотал я.
Она рассмеялась.
— Почему? Мы были некоторое время вместе и, надо сказать, не строили никаких иллюзий на этот счет: просто один использовал другого, только и всего. Теперь нам суждено расстаться. Ну и что же?
— Я тебя не использовал.
— А я тебя — да. И ты меня тоже. Не лги! В этом нет необходимости.
— Я знаю.
— Хорошо, если бы ты все-таки перестал врать. Ну хотя бы напоследок.
— Я постараюсь.
Она бросила на меня быстрый взгляд.
— Итак, ты сознаешься, что лгал?
— Я не могу ни сознаваться в этом, ни отрицать этого. Ты вольна думать все, что хочешь.
— Так просто, да?
— Нет, это вовсе не просто. Я уезжаю, правда. Я тебе даже не могу объяснить почему. Вот все, что я могу тебе сказать. Это как будто кто-то должен уйти на войну.
— Должен? — спросила она.
Я молчал, вконец измученный. Мне надо было выдержать.
— Мне нечего добавить, — выдавил я наконец из себя. — Ты права, если речь здесь может идти о правоте. Согласен, я лгун, обманщик, эгоист. Но, с другой стороны, это не так. Кто может во всем разобраться в такой ситуации, где правду трудно отличить от неправды?
— Какая сторона важнее? Что перевешивает?
— То, что я люблю тебя, — произнес я с усилием. — Хотя сейчас, может быть, и не время об этом говорить.
— Да, — ответила она неожиданно мягко. — Сейчас не время, Роберт.
— Почему? — возразил я. — Этому всегда время. Я видел ее страдания, и они причиняли мне боль, словно я порезал руку острым ножом. Мне так хоте лось все изменить, но в то же время я отчетливо понимал, что все это всего-навсего жалкий эгоизм.
— Неважно! — воскликнула она. — Как видно, мы значили друг для друга меньше, чем нам казалось. Мы оба были лгунами.
— Да, — сказал я смиренно.
— За это время у меня были и другие мужчины. Не только ты.
— Я знаю, Наташа.
— Ты знаешь?
— Нет! — ответил я резко. — Я ничего не знал. Я этому никогда бы не поверил.
— Можешь поверить. Это правда.
Я видел в этом всего лишь выход для ее невероятной гордости. Даже сейчас я не верил ей.
— Я верю тебе, — сказал я.
— Вот уж не ожидала.
Наташа вздернула подбородок. Она мне очень нравилась в такой позе. Я был в отчаянии, как и она, только ее отчаяние было сильнее. Тому, кто остается, всегда хуже, даже если он — нападающая сторона.
— Я люблю тебя, Наташа. Я хотел, чтобы ты это поняла. Не для меня. Для тебя.
— Не для тебя?
Я понял, что снова допустил ошибку.
— Я беспомощен! — воскликнул я. — Неужели ты не видишь?
— Просто мы расходимся как равнодушные люди, которые случайно прошли вместе отрезок пути, никогда не понимая друг друга. Да и как нам было друг друга понять?
Я полагал, что снова подвергнусь нападкам за свой немецкий характер, но чувствовал, что она выжидает. Предвидеть она не могла только одного что я не стану возражать. Поэтому она отступила.
— Хорошо, что так получилось, — произнесла она. — Я все равно собиралась тебя оставить. Не знала только, как это тебе объяснить.
Я знал, что должен ответить. Но не мог.
— Ты собиралась уйти? — наконец решился я.
— Да. Уже давно. Мы слишком долго были вместе. Такие связи, как наша, должны быть короче.
— Да, — согласился я. — Спасибо тебе за то, что ты не поспешила. Иначе я бы погиб.
Она обернулась ко мне.
— Зачем ты снова лжешь?
— Я не лгу.
— Все слова! Всегда у тебя слишком много слов. И всегда ведь к месту!
— Только не теперь.
— Не теперь?
— Нет, Наташа. Никаких слов у меня больше нет.
Мне грустно и неоткуда ждать помощи.
— Опять слова!
Она встала и схватила свою одежду.
— Отвернись, — сказала она, — не хочу больше, чтобы ты так смотрел на меня.
Она надела чулки и туфли. Я смотрел в окно. Окна были распахнуты, было очень тепло. Кто-то разучивал на скрипке «La Paloma»,
[36]
без устали повторяя первые восемь тактов, каждый раз делая одну и ту же ошибку. Я чувствовал себя мерзко, я ничего больше не понимал. Мне было ясно только одно: если б я даже остался, теперь всему пришел бы конец. Я слышал, как Наташа сзади меня натягивала юбку.