– Ну, чего, чего?! Живая она! Под арест попала, троцкистка
ж!
Какая-то торговка швырнула в него черствым пирогом, полетел
недопроданный товар, бабы и нищие завопили:
– Сам ты троцкист! Морда бесстыжая! Креста на вас нет! Под
суд пойдешь, участковый!
Мильтон плюнул, бросил Нину, выбрался из толпы
деклассированного элемента. Бабы подняли Нину, увидели: и впрямь живая,
протерли платком затекшее и рассеченное лицо, прикрывая от милиции, повели ее в
глубь Никольской, где стояло наготове несколько карет «скорой помощи». Вдруг из
одной кареты спрыгнул доктор-блондин, рукастый, ногастый, ахнул, зашатался,
чуть сам не сыграл.
– Нина! – кричит. – Нина!
Все сошлось. Разбой в Китай-городе и Савва Китайгородский с
избитой принцессой на руках.
* * *
Внутри машины Савва уложил Нину на носилки, сделал ей укол
морфина, протер лицо марлей, прижег йодом порезы и места содранной кожи,
перебинтовал разбитую кисть руки. По дороге в Шереметьевскую больницу Нина то
отключалась, то вдруг выныривала, тихонько стонала, хоть боли и не чувствовала
из-за морфина, ей хотелось, чтобы Савва приблизил к ней свое лицо.
Что за лицо в самом деле! Лицо такой тонкости и чистоты: ни
усищ каких-нибудь, ни бородавок, просто чистое человеческое лицо, я таких лиц
никогда не видела в жизни!
Она не понимала, что с ней происходит и куда ее везут,
однако чувствовала уют, покой и себя предметом заботы, маленькой хныкалкой.
– Савва, Савва, это ты, не уходи, пожалуйста...
Савва, сам еле жив от счастья и нежности, приткнулся рядом
на полу трясучей кареты, держал ее руку, бормотал:
– Ниночка, потерпите еще немножко, сейчас все будет
хорошо...
Вдруг она вспомнила гнусные морды красноармейцев, летящие в
лицо приклады, дико вскрикнула, приподнялась на локте.
– А-а-а, что они сделали с нами! Охотнорядцы! Фашисты!
Савва, Савва, революция уничтожена!
«Да и черт с ней, с вашей проклятой
тираншей-революцией, – думал Савва. – Единственное доброе дело, что
она сделала, – это привела тебя ко мне!»
– Успокойтесь, Ниночка, – умолял он. – Ведь вы-то
сами живы, не так ли? Ведь молодость-то ваша, ваша поэзия живы!
Она снова откинулась на носилках, наркотическая улыбка опять
овладела ее лицом.
– Какое у тебя лицо, Савва, – шептала она. –
Сравни два лица, твое и мое. Мое – рожа, а твое лицо с большой буквы. Ты можешь
своим лицом поцеловать мою рожу? Поцелуй туда, где не разбито!
Он осторожно выискал неразбитое место на ее лице чуть выше
угла подбородка и прикоснулся к нему губами.
* * *
На трибунах для иностранных гостей возле Мавзолея творилось
явное замешательство. Многие заметили, что нечто странное происходит среди
правительства, куда-то исчезли Сталин и Рыков, Бухарин все время пугливо
озирается. Через некоторое время Сталин занял свое место посредине, но он был
явно не в себе, лицо почернело. Потом на другом конце огромной площади
произошло какое-то завихрение, туда проскакал отряд кавалерии. На фасаде
тяжеловесного здания напротив трибуны косо повис какой-то короткий лозунг,
вокруг него явно шла борьба: какие-то люди пытались его стащить, другие не
давали.
Рестон злился, его переводчица умудрилась где-то затеряться
в самую ответственную минуту, а может быть, и нарочно скрылась, чтобы не
переводить зловредный лозунг. Он пытался что-то понять среди непостижимой
кириллицы, и вдруг, как ни странно, кое-что удалось, он сообразил, что второе
слово происходит от французского «Le termidor» и это имеет отношение к
троцкистскому вызову в адрес правящего крыла партии. Значит, оппозиция и
вправду выступила, а он тут торчит на дурацкой трибуне среди сборища красных
олухов и теряет исторические минуты.
Он пошел вверх по проходу, пытаясь найти кого-нибудь из
коллег, «журналистов империалистической прессы». Вокруг с некоторой уже
заунывностью звучали «Бандьера росса» и «Ди Фане хох!», энтузиазм вытеснялся промозглостью
и двусмысленностью ситуации. Вдруг лицом к лицу столкнулся со знакомым
господином в хорошем твидовом реглане.
– Ба, профессор Устрялов! Вот удача! Узнаете меня?
Устрялов приостановился явно без большой охоты. Конечно же,
узнал немедленно, но делал вид, что припоминает, вот-вот, секунду, да, да...
быстрый взгляд через плечо назад, ах да...
– А-а, это вы... простите... ах да, Рестон... Вы из Чикаго,
кажется?
Рестон запанибратски, чтоб перестал валять дурака, крепко
взял его под руку.
– Что тут происходит, Устрялов? Говорят, идет какая-то
другая демонстрация?
– Я знаю, ей-ей, не больше вас. – Устрялов попытался
высвободиться.
– Можете дать короткое интервью? Пять минут возле Мавзолея
два года спустя. Неплохо, а? – продолжал давить Рестон.
Устрялов высвободил руку, глаза его все время отклонялись,
как бы не очень-то и замечая американца, с которым он вел столь содержательную
беседу два года назад.
– Простите, сейчас об этом не может быть и речи... Еще раз
извините, я спешу...
Он побежал по деревянным ступеням вниз и даже на часы
посмотрел: спешу, мол. Рестон, как истый «шакал пера», все-таки крикнул ему
вслед «a provocative question»
[2]:
– Значит, ваша теория рушится, Устрялов?
Профессор чуточку споткнулся, пробежал еще несколько шагов,
потом все-таки обернулся и крикнул, вызвав удивление делегации голландской компартии:
– Ничуть! Происходит дальнейшее укрепление российской
государственности!
Рестон устало положил в карман перо и блокнот. Появилась
Галина с двумя дурацкими воздушными шариками, на которых красовалась цифра «Х».
Рестону в этот момент крайнего раздражения эти два «Х» показались зловещей
угрозой – «экс-экс»: больше я сюда не ездок, хватит, есть много других тем,
поеду в Испанию, там хотя бы я не завишу от переводчиков.
– Где здесь выход? – спросил он Галину. – Я устал.
– Товарищ Рестон! – обиженно воскликнула девица.
– Какой я вам, к черту, товарищ, – буркнул он.
Троцкистский лозунг давно уже исчез с фасада ГУМа.
Нескончаемое шествие продолжало вливаться на Красную площадь. Рестон смотрел на
выплывающие один за другим из-за Исторического музея портреты Сталина. Потом
достал блокнот и написал в нем два слова: «Увертюра закончена». После этого
немного повеселел: заголовок ему нравился.