– Дружище, они были нетерпимы, – охотно объяснил
отец. – Эсеров всегда отличала ужасная нетерпимость, они не хотели
признавать своих ошибок.
– А вы?
– А мы несли народу научные истины!
– Ты узнаешь меня? – спросил я отца.
– Ты мой сын, – улыбнулся он. – Когда я
увидел этот микроавтобус, я сразу понял, что едет мой сын, и не ошибся.
– Я украл эту машину, – сказал я.
– Брось ее здесь и пойдем, – сказал он. –
Пойдем в село.
– А ты брось свое дурацкое ружье, – попросил я.
– Охотно.
Он отшвырнул в сторону ржавую трехлинейку, и трава
немедленно ее поглотила.
– Скажи, отец, ты много убил людей? – спросил я,
когда мы зашагали по родной земле, по родной нашей буренушке к селу, чьи кровли
уже корявились за бугром.
– Может быть, ни одного, – сказал он. – Здесь
мы воевали с эсерами, в основном матом, эсеры-то были свои же мужики, а на
гражданке я врага не видел, а только пули выпускал из окопа. Бог знает, куда
они летели.
– Бог знает, – кивнул я.
– Ну, опять ты за свою мистику. – Он досадливо
поежился. – В меня ведь тоже стреляли. – Он суетливо развязал
веревочный пояс, спустил штаны и показал вмятину на внутренней стороне
бедра. – Видишь? Чуть выше, и тебя бы не было. Знаешь ли, давай не будем
подражать Солженицыну и считать все пули, нам их все равно не сосчитать…
когда-нибудь сосчитаются…
– А ты говоришь, что не идеалист.
– Довольно! – поморщился он. – Хотя бы здесь
не будем об этом. Здесь живут простые люди, пашут землю, сеют хлеб, кормят
скот. Они всю жизнь живут здесь, не шляются по фронтам и по лагерям и не
крадут, между прочим, автомобилей. Ведь это же наш род…
Мы жили здесь шестьсот лет над чахлою речушкой Мостьей,
которая так прихотливо вьется по плоской равнине, как будто ее главная цель –
разрушение глинистых берегов, а не течение вод.
Когда-то убежали мы от взмыленного отряда монгольских
всадников, вернее, не убежали, а зарылись здесь в глину, в сумерках
схоронялись, всадники и проскакали мимо. Мы долго в страхе ждали их назад, но
они не появлялись целое столетие, и тогда мы построили здесь село из глины.
Теперь на главной улице нашего села сверкает та же лужа, что
и двести лет назад, а домики отличаются от тогдашних только телевизионными
антеннами на крышах. Вечные свиньи лежат в вечной луже. Вечные куры копошатся в
вечной пыли. Обглоданная колокольня нависает над селом. Гипсовый большеголовый
уродец-Ильич со странной инопланетной улыбочкой смотрит на хоздвор, где
несколько мужиков, сложа руки, сидят на бревнах и с лукавым покорством ждут
чуда, то ли превращения опостылевших комбайнов в сказочных розовых коней, то ли
просто бутылки.
– Вот видишь, сынок, все отшумело, все пронеслось –
гражданка, нэп, твердое решение, колхозные муки, война – а руки-то крестьянские
остались – видишь? – шрамы, земля, черные руки России… положи-ка свою
ладонь на эту руку!… не бойся, не сломает, защитит…
И чтобы показать мне пример, Аполлинарий Боков положил свою
старую партийную руку на руку мужика, что тихо лежала на колене, словно убитый
солдат на бугре. Конечно, не прошло и минуты, как появилась тут третья
неизвестная длань и накрыла собой отцову.
– По рублю, что ли, мужики?
Я обнаружил вдруг себя на коленях в главной луже нашего
села, в той самой, что не покорилась феодализму, а от капитализма змейкой
утекла в социализм, на прежнее место. Там плавали пушинки, мелкие перышки,
мелкий навоз и обрывки двадцатого века – целлофан и станиоль.
– Ждете ли вы, русские мужики, Сына Божьего или уже
позабыли? – спросил я.
В ответ я не услышал ни звука, но увидел престраннейшую
картину. Сквозь приблизившиеся страдающие глаза моего отца я видел невероятно
удалившихся мужиков-механизаторов, неподвижно сидящих на бревне, и бутылку
из-под «Перцовой» вровень с колокольней, и маленького калмыцкого гипсового
божка в окружении огромных птиц, и перевернутую вывеску чайной, упершуюся в
шелудивый собачий бок, и три кастрюли на заборе, и мотоцикл, задумчиво стоящий
на заднем колесе… Сквозь крохотный частный оазис резеды и бегоний весь этот
мир, и меня в том числе, держал под наблюдением голубой экран с непонятным
прищуром подполковника Чепцова.
– А ждешь ли ты сам? – вопросил я себя. –
Ждет ли твоя печень, ждут ли кровеносные сосуды и лимфа? Не вытекает ли из тебя
твоя «струящаяся душа» по ялтинским дракам, по чужим постелям и
медвытрезвителям?
Вдруг произошло нечто: картина ожила, масштабы вернулись в
рамки, в мире вновь появился звук – на хоздвор въехал картофельный комбайн. С
легким журчанием, свойственным современным совершенным механизмам, он делал
свое дело: жадно глотал картофель, мигом его сортировал, чистил щетками и
отваливал – крупный в нейлоновые сет-ки, мелкий в контейнер для скотских нужд.
– Во дает Фээргэ! – не без гордости сказал кто-то
на бревнах.
Сбоку от комбайна сивка-бурка-вещая-каурка тянула телегу с
картовью, а картовь эту ведром бросала в комбайн высокая красавица старуха с
искаженным от дикой прекрасной песни лицом.
Во субботу, в день ненастный
Нельзя в поле, в поле работать!
Не обращая ни на кого внимания, эта троица, увлеченная друг
другом, прошествовала через хоздвор и скрылась в полях,
– А это что это там у нас в луже за
самодеятельность? – спросил строгий комсомольский голос из окна конторы.
– Богом товарищ интересуется, – со смехом ответили
с бревен. – Выпимший.
– Между прочим, товарищ Плюзгин, нам вот энтот старый
приезжий большевик пятерик подарил.
– Боковы мы! Свои! – закричал отец. – Устина
Бокова я сын, а это мой в луже сын, нездоровый человек.
– Знаем, знаем, информация получена. Вы Боков
Аполлинарий Устинович, реабилитированный враг народа, а мы здесь все ваши
родственники: Мишкин Эдуард, Бодькин Леопольд, Рычков Валерий, два брата
Пряхины – Марат и Спартак, Жмухин Владлен – весь актив.
Это говорил, подходя к отцу медлительной хозяйской
походочкой атамана, молодой человек вполне городского вида, будто прямо с
комсомольского съезда – синенький пиджачок со значками по труду и спорту,
расчесанные на пробор волосики, галстучек-регат на резинке.
– А я лично ваш отдаленный племянник Плюзгин Игорь,
младший инспектор ОБХСС, так что считайте, что вы у меня в гостях – здесь все
наше!