Я быстренько попыталась свернуть неприятный разговор, но Лариса блин Дмитриевна сказала, что выселит меня с участковым от слова «участие», и пришлось тошниться еще минут пятнадцать. Один хрен, денег-то у меня нифига, надо срочняком выпрашивать у Любимого, а Любимый отбыл на раскрашенном такси. С номером шестьсот шестьдесят семь. Набрала еще раз, никакого результата, разве что прослушала типа эротический голосок электронной давалки: абонент не отвечает или временно недоступен, сссука! Но где-то надо было раздобыть долбаную «арендную плату», причем повышенную, и я натянула шорты, отыскала под столом резиновые шлепанцы сорокового размера, зато Балдинини, как сказал Любимый.
— Любовь моя, ты одеваешься ужасно.
— Ужасно медленно?
— Просто ужасно. Чья это на тебе куртка была только что?
— Это моя куртка.
— Ах, что ты за прелесть! Такая дивная прямолинейность восприятия! Откуда ты ее вытащила, милая? Ограбила бомжа на Казанском вокзале?
— Нормальная куртка. Я ее еще в Сызрани купила. В магазине.
— А где то темно-фиолетовое пальто, что я тебе дарил на это самое… Господи, дай памяти!.. Когда я тебе дарил пальто?
— На мое день рождения.
— На мой день рождения, грамотей-переросток, день — он в некоторой степени мужского рода.
— Мне без разницы вообще.
— Охотно верю. Так что с пальто?
— Да ну его, оно слишком унылое.
— Точно! Зато вот этот наряд в стиле «нищета д'Артаньяна» — самое то… Веселенькое. Лечь и смеяться. Эль и эс.
Посмотрела в зеркало. Причесываться неохота. Волосы закрутила чьей-то из девчонок резинкой с пластмассовым цветочком — красота.
ж., 45 л.
Все очень хорошо. Ты отправляешься по важным делам в важное присутственное место, на пересечение каких-нибудь далеких улиц Городецкой и Суздальской, плохо знаешь эту часть города и немного плутаешь по грязноватым тротуарам, усмехаясь на замороженные стройки и упорно кривящиеся деревянные дома, черные с гнилым и тускло-желтым. Далекая улица имеет посередине себя странный газон, и, проходя по, ты вдруг видишь какую-то ерунду, хромого коричневого голубя с белым полухвостом, тебе вообще наплевать на голубей, пугающе мало стало воробьев, и синиц тоже, вот это жаль. Но голубь неуклюже семенит своими неопрятными лапками, и ты вдруг резко останавливаешься.
Осторожно снимаешь сумку с правого плеча, она стала тяжелой, двумя руками крепко держишь, ронять в грязь слишком проблематично, стоишь минуту, пальцы бледнеют от напряжения. Начинаешь дышать, ну ты не умеешь не дышать. Мелкими птичьими шагами подходишь к мокрой синей лавке, ободранной и слегка загаженной, но людьми. Садишься. Только что все было очень хорошо, говоришь ты себе укоризненно.
Я не встану никогда с лавки, отвечаешь ты себе горестно и со стоном уже, подохну на этой лавке, я же все делаю правильно, столько литературы перечитала, пятьдесят пять тысяч психологических психологов, я все знаю, я работаю, я справляюсь, заполняю жизнь так, что не хватает дня, и — опять? И — опять.
Ты моргаешь сухими глазами, боли внутри так много, что для слез нет уже места, да и для тебя самой тоже, ногтем все отколупываешь и отколупываешь легко поддающуюся краску от скамейки. В сумке вибрирует телефон, ты не ответишь. Неудачно отряхнешь пальцы, посмотришь на часы и дашь себе еще четверть часа.
Через четверть часа руками в ошметках синего растянешь уголки губ в стороны и вверх, подвигаешь ими, осваивая заново улыбку.
Начнешь привычное мероприятие: все очень хорошо, умело соврешь ты себе, у меня интересная работа, исполнение желаний, успехи, здоровье и счастье в личной жизни.
Голубь стоит в метре от тебя и идиотски двигает головой.
Оглядываешься вокруг. Никакого Азазелло, разумеется.
— Ты вроде бы собирался в Кижи? Что-то там писать. Текст для Обозревателя. Преображенская церковь, построенная одним топором.
— Совершенно верно, собирался про топор. Ты, как всегда, безошибочна.
— Так едешь на остров?
— На Ойстрах.
— С Давидом.
— Ага. Я его называю Семеном. Семен Ойстрах и сестру его из Кишинева. Ты не смеешься?
— Устала, наверное.
— Понятно. Ключевое, скажем так, для тебя понятие. Устала. Остров немного откладывается.
— Что ж. Бывает.
— Мне можно все-таки остаться у тебя?
— Да.
м., 29 л.
Да. Мне нравится это слово. Древний индоевропейский корень. В большинстве остальных языков — так и оставшийся глаголом. Да. Дай. Конечно, дам.
Я не просил. И не собирался брать. Но как-то очень скоро выбрался из своих белых альфа-самцовых джинсов и оказался у нее. С ней. В ней.
Да, мой скромный ангел.
Даже и не знаю, был ли это акт милосердия — и если был, то с чьей стороны?
На прелюдию ушло двадцать минут.
«Я хотел бы несколько дней пожить здесь», — сказал я.
«Что-то случилось?»
«Конечно, случилось, — сказал я как мог равнодушнее. — Только не допрашивай меня, хорошо?»
«Я не допрашиваю тебя!»
«Да? Как тогда это называется?»
«Что именно?»
«То, что сейчас происходит».
«То, что сейчас происходит. Гораздо менее важно. Чем. То. Как это происходит».
Ей казалось, что она произнесла это раздельно и увесисто, будто заколачивала гвозди в обшивку дубовой двери. На самом деле ее голос дрожал и дребезжал, как в рваном динамике дворовой магнитолы. Под конец там даже что-то хлюпнуло, в этом динамике, и что-то во мне дрогнуло в ответ.
А затем она удалилась в спальню. С явным намерением там разреветься.
Я не могу терпеть, когда взрослые женщины плачут. Это странный рефлекс, темный силуэт из заповедных закоулков детства, и ты будешь особенно милосердным, мой ангел-хранитель, если не станешь мне напоминать, отчего так случилось.
Говоря проще, я отправился следом. И помешал ей плакать.
Сделать это совсем нетрудно, если подойти сзади и обнять за — еще вполне обнимаемую — талию, прижаться белыми джинсами к ее халатику — и просто постоять вот так.
А потом все будет легко.
Главное — не смотреть ей в глаза.
Я давно замечал у стареющих женщин этот взгляд. Сперва виноватый, потом бесстыдный. И всегда чересчур многозначительный.
Будто все предыдущие ее мужики во время секса стоят за ее спиной. Незримо присутствуют. Укоряют, а может, подают советы.