Я скажу ему, что у меня есть торт… Но нет водки, чтобы помянуть Клавдию Антоновну.
Нет, я не стану нагружать его своими проблемами. Я не стану говорить о том, что погубила человека. Этот человек пережил войну, репрессии, смерть мужа… Для того, чтобы я его мимоходом погубила со своими идиотскими иллюзиями.
Долго сижу перед телефоном.
«Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало…»
Значит, бывает все-таки время, когда оставаться в одиночестве — ну невозможно? Ну невыносимо уже?
Набираю номер. Гудки. «Здравствуйте, вы набрали номер такой-то и слушаете автоответчик… Оставьте ваше сообщение после длинного гудка…»
— Привет, — говорю я. — Это Елена. Пожалуйста, занеси мои книги на проходную, оставь… В любое удобное для тебя время. Пока.
И вешаю трубку.
* * *
Торт стоит на столе, и он мне противен. Он провоцирует тошноту. Он жирный, сладкий, кремовый. В пошлых розовых розочках.
Выдвигаю ящик кухонного стола. Гремлю вилками и ложками, как хирург гремит инструментами… Или как палач. В цинковом тазу.
Выбираю самый большой нож. Мясницкий. Долго точу его точилкой. Звук такой — волосы дыбом поднимаются.
Пытаюсь вспомнить хоть одну строчку — не могу.
Начинаю уничтожать этот торт. Он хрустит и не поддается. Розовые розочки смазываются о полированную поверхность ножа-тесака.
Он мог бы мне сказать по телефону: «Ты эгоистка, поэтому с тобой невозможно. Ты думаешь только о драгоценной своей внутренней жизни… А моя жизнь тебя не интересует ни капельки».
Механически слизываю с ножа то, что осталось от розочек.
* * *
Вода из крана бьет в поверхность наполненной ванны, как в барабан. Или мне кажется, что так громко?
Закручиваю воду.
Лежу в ванной с ножом в руках. В ноже отражается мой левый глаз и кусочек носа.
Я ненавижу себя.
Я хочу из себя выскочить, как змея из кожи. Как рука из перчатки. Я хочу освободиться, наконец.
Набираю воздуха. Ныряю. В горячей воде открываю глаза; вижу сквозь воду стойку для полотенец, растрескавшийся потолок ванной…
Офелия, блин.
Выныриваю. Вода плещет на пол, на домашние тапочки. А нож отмылся от крема. Теперь он чистый и блестит, как штык на параде.
Никогда не видела, как на параде блестят штыки…
Не могу больше так жить. Не хочу больше так жить. Хочу, чтобы меня не было…
Закрываю глаза.
А когда открываю их — вода в ванной понемногу розовеет. Клубится красным; ванна выглядит так, будто в ней только что зарезали Марата.
Вскакиваю в ужасе.
В ванной плавает, как дохлая изумрудная рыба, пластиковая бутылочка из-под краски для волос. «Огненный каштан».
Лена
В девять десять выхожу из дома. Погода классная, градусов двадцать, солнце.
Посреди двора оборачиваюсь, как будто мне дунули в затылок. Рядом никого. Мамаши с детьми на площадке, старик с палочкой и авоськой. Бегает соседки-Лорин полоумный пес. И все.
Поднимаю голову и смотрю на свои два окна. С чего бы это мне на них смотреть?
Занавеска шевельнулась — видно, от сквозняка. Форточка открыта… Хотя я, вроде бы, закрывала.
И в глубине, за стеклом, мерещится тень. Забавная игра света.
Соседка Лора выглядывает из подъезда. Зовет пса. Псу пофиг.
Интересно, если я сейчас помашу рукой пустому окну — что подумает Лора?
Так и делаю. Машу рукой. Любуюсь Лориной физиономией.
Иду дальше.
* * *
Явившись в офис, заворачиваю в туалет и привожу себя в порядок. За моей спиной открывается дверь; это Люська. Увидев меня, останавливается и скорбно вытягивает и без того длинное лошадиное лицо:
— Добрый день, Леночка…
Я киваю ее отражению в зеркале.
Она «позвоночница». Если бы не высокопоставленный любовник, черта с два ее держали бы здесь, черта с два давали бы клепать программки про специфических подростковых кумиров, которых я бы лично выпускала на сцену только после того, как выполнен дневной урок по склеиванию коробочек…
Теперь она смотрит на меня удивленно. Уже не скорбно (знаем мы цену этому карамельному трауру), а естественным деревенским образом: как баран на новые ворота.
Подмигиваю ей — в зеркале, не оборачиваясь.
— А… что случилось? — спрашивает она неуверенно.
— У меня ничего, — отвечаю, роясь в сумке в поисках косметички. — А у тебя?
— Это, конечно, не мое дело, — говорит она, заново разглядывая меня с ног до головы, будто собираясь снять мерку для гроба. — Но ты бы зашла к шефу. Сокращение у нас.
Поджимаю губы. Чего-то подобного следовало ожидать. Ну что же, кто предупрежден, тот вооружен.
* * *
Шефа нет на месте — будет через полчаса. Ну и ладненько.
Иду в буфет, беру чашечку кофе, сажусь за свободный столик, закуриваю. Знакомые и полузнакомые, симпатичные и несимпатичные люди образуют вокруг меня броуновское движение — беспорядочно ползают взгляды, кто-то с кем-то против кого-то дружит, сигаретный дым коромыслом.
Закуриваю тоже. Осматриваю поле боя.
Поджарые и толстые, энергичные и вялые, молодые и потасканные, они воображают себя поварами, готовящими снедь в одной большой харчевне, в «обжорке», поставляющей гастро-зрелища воображаемому зрителю на диване: усталому бухгалтеру, подвыпившему слесарю, пэтэушнице с басистым смехом, школьной училке, задрюченной тупыми, как валенок, подопечными. На самом деле они — блюда, а повар на этой кухне — некто без лица, но с именем. Зовут его Рейтинг, он хочет кушать, передо мной за столиками сидят цыплята табака, удерживая сигареты в поджаристых румяных крылышках. Поросята под хреном пьют свой кофе, ромовые бабы поскрипывают стульями, распространяя запах духов и утреннего коньяка, утки совещаются со своими яблоками, а я… Кто я на этом блюде? Высохший блинчик из вокзального буфета, сухой жалобный блинчик с желтыми крупинками творога, с завернувшимися, как поля ковбойской шляпы, краями?
Еле удерживаю смех.
Через несколько минут — сигарета выкурена наполовину — замечаю, что вокруг что-то изменилось.
Взгляды уже не бродят как попало. Все взгляды торчат во мне, как стрелы Робин Гуда в деревянной мишени. Как будто гастрономическая картинка, увиденная моими глазами, каким-то образом передалась потребителям кофе.
Смачно затягиваюсь. Фыркаю, не скрывая смеха.
Ко мне идет через весь буфет наш редактор Дима. В руке его колеблется, как живой, кофейный дымок над фарфоровой чашкой. Дима подсаживается за мой столик: