– Какую справку? – сразу встревожился Голова, который любой документ выдавал так мучительно, словно в его родах принимали участие все оставшиеся в живых клетки головного мозга.
– О том, что я – это я, потому что пенсию мне не дают, говорят, не похожа на пенсионерку, оно, может быть, и действительно не похожа, но деньги мне нужны позарез – уже два дня со Светулею не жрамши, вчера заходила, так ты и вчера таскался неизвестно где, еле сегодня дождалась…
Гапка замолчала, и в сельсовете стало так же тихо, как в то мгновение, когда буря наконец затихает и обессиленный корабль готовится улечься на песчаное океанское дно на веки вечные. Голова лихорадочно соображал, что он может и чего он не может написать Гапке в справке.
– Так у тебя паспорт есть! – вскричал он, поражаясь собственному интеллекту. – Вот его и показывай!
– Не верят. Говорят, чудес, девушка, не бывает. И денег не дают.
– Кто говорит?
– Да Зоська, почтальон. Она, видать, от зависти, но справку ты мне выдай немедленно. Прямо сейчас!
– И что в ней написать?
– Напиши так: «Подательница сего есть настоящая Гапка. Фотографии в паспорте не верить. Пенсию выдавать». И прицепи к ней мою новую фотографию, – и Гапка вытащила из-за развесистой пазухи свою фотографию в мини-бикине, которую она неизвестно где и зачем сделала. Голова сразу же, как знаток, прикипел к фотографии и задумчиво проурчал: «Голову придется отрезать».
– Как это так? – необъезженной кобылицей взвилась Гапка. – У меня такой красивой фотографии уже сорок лет не было, а ты меня обкорнать хочешь!
– Не приклеивают на справки бикини, – рассудительно ответил ей Голова. – Физиономию приклеим, и все! А все остальное я себе в архив оставлю!
Дело в том, что фотография и вправду была славная и он хотел оставить ее себе как воспоминание о походах по местам боевой и трудовой славы. Но и Гапка была не лыком шита и сразу смекнула что к чему.
– И думать не думай, – прокаркала она в раскрытую пасть председателя. Голова даже поразился тому, что из розовых пухлых губок молоденькой Тапочки вылетают такие отвратительные, немузыкальные звуки. – Не удастся тебе, наглазелся ты уже на меня дальше некуда, а теперь любуйся своей городской клячей. Ей-то столько лет, сколько и тебе, да и ума, наверное, столько же. Одним словом, идеальная пара!
– Ты это, – прогнусавил Голова, – не оскорбляй. Не каждый же, как ты, спелся с дьяволом…
Голова тут же в который раз пожалел о своих словах, потому что из уст его бывшей супружницы на него обрушилась лавина обвинений, гнусных намеков и оскорбительных сравнений. Голове сразу же напомнили, что он рогоносец, во всех смыслах, а то, что украшало его темя еще недавно, свидетельствует отнюдь не о том, что он является благочестивым прихожанином и регулярно наведывается в церковь, а о том, что он развлекся забесплатно с чертовкой, которая его и наградила этой пакостью. Поэтому судить не ему, а его, да всем селом и отправить его на каторгу до скончания времен и вместе с той воровкой, которая возит его на пижонской машине и воображает о себе, что она Святая Дева.
К счастью для Головы, Маринка, как только Гапка разошлась, куда-то ретировалась и не слышала всей этой крамолы, а Тоскливцу, который добрел уже до присутственного места и, по своему обыкновению, бесшумно, как летучая мышь, затаился в углу, все это и так было известно. Впрочем, как только он позволил себе вздохнуть, то ли от страха, то ли от сочувствия к самому себе, Гапка переключила свое высочайшее внимание на него и он тут же узнал о себе, что только в Горенке по улицам блуждают без наручников и намордников вурдалаки, которые днем корчат из себя интеллигентов, а по ночам закапывают одежду на огороде, чтобы развратничать с фасолью (ко всему привыкший Голова встревожено моргнул), и поэтому сельсовет следует не окроплять святой водой, а сжечь его дотла вместе с теми, кто просиживает в нем штаны и не в состоянии при этом без нравоучений выдать самый простой документ. В последнем слове Гапка сделала сочное ударение на «у» и, оскорблено поджав губы, замолчала. Голова сквозь сгустившуюся, как сметана, тишину проплыл к коморке паспортистки, куда ретировалась Маринка, и вытащил ее оттуда чуть ли не за уши, как кролика, и усадил за пишущую машинку.
– Пиши! – лаконично приказал ей Голова и принялся диктовать: «Гапка, она и есть Гапка, в каком виде она на почту не приходит. Молодость ее – следствие злоупотребления дорогой косметикой; она пенсионерка примерного нрава, и посему пенсию прошу ей выдавать по первому требованию, без рассуждений».
Голова хотел было добавить, что рассуждать при Гапке опасно, но сдержался. Гапке справка понравилась, и она сразу же отправилась на почту к Зоське, чтобы ту, наконец, утихомирить. Пока тянулась эта канитель с Гапкой, на улице сгустились прохладные весенние сумерки, на желтые фонари на центральной улице налип фиолетовый морок и повсюду был слышен знакомый оркестр – с лязгом, скрежетом и чертыханиями жители Горенки запирались на ночь, чтобы отсидеться в теплых хатах, пока на улицах свирепствует нечистая сила. Правда, те, кто настроился на свидание с корчмой, нечистой силой себя не пугали и браво вышагивали в известном направлении. У Головы защемило сердце – ему тоже захотелось в корчму, но он припомнил, что давал себе зарок туда и носа не показывать, и горестно вздохнул.
Тоскливец тоже вздохнул, но совсем по другому поводу: до него вдруг дошло, что никогда он не будет эмиром Бухарским и поэтому о гареме в этой горестной жизни может только мечтать.
Голова подозрительно взглянул на Тоскливца и выглянул в окно – машина запаздывала, душа рвалась из груди, чтобы броситься в корчму, но воспоминания о том, чем закончился его прошлый поход в корчму, не позволяли Голове даже и помыслить о том, чтобы усесться на широкую лавку за уставленным угощениями столом и насладиться вместе с честной компанией питьем и взаимной беседой. Нет, теперь это было уже не для него! «Совсем я пропал! – напряженно соображал Голова. – В дом, где прожил тридцать лет, – нельзя, в корчму – нельзя, только в город можно, правда, там Галочка и я ее люблю, хотя это скорее моя заслуга, чем ее…»
А водитель исправно прикатил за Головой и даже изобразил на своем кожаном от жизненных испытаний лице нечто отдаленно походящее на дружескую улыбку – получилась гримаса, которой можно было бы детей пугать, но Голова воспринял все так, как надо, и проворно уселся на заднем сиденье, чтобы подремать немного, пока за окном будут мелькать ночные тени, уснувший лес, залитый сиянием насмешницы луны, и фары проезжающих мимо автомобилей. Голова даже прилег на бок и не обратил внимания на то, что водитель, как только оказался в машине, напялил на себя цилиндр.
– Ты это, не спи! – попросил его водитель. – Давай поговорим.
– Так я с тобой еще и говорить должен! – оскорбленно вскричал Голова. – Мало я за день наговорился, ты, это, вези без разговоров и спать не мешай…
И Голова опять улегся на ароматное кожаное сиденье, надеясь на то, что он забудется и тогда всякая нечисть – угрюмый водитель, привидение Васьки и всякие прочие бесполезные обличности – не будут донимать его бесполезными разговорами и выклянчиванием справок. И так бы оно и произошло, и Голова мирно бы продремал всю дорогу, если бы не одно только обстоятельство: зловредный, а точнее, заколдованный цилиндр выпустил из себя струйку едкой пыли, от которой водитель расчихался, да так, что прогнал сладостный сон Головы, в котором он отправил надоедливого водителя в геенну огненную за то, что и во сне нет покоя, и поуютнее поджал коленки к животу, чтобы не выпасть из голубого колодца сна, но тут же с ужасом отдернул их от себя и принялся нервно себя ощупывать – живот исчез. Теплый, подушкообразный живот исчез. Исчез, словно его ампутировали. Голова глянул было в зеркало – из полутемной машины в него пялилась его багровая, как небо накануне ветреного дня, физиономия. «Мерещится, может быть», – подумал Голова и снова рухнул на кожаное сиденье, как срубленное дерево.