Куда, отче?
В свой хадж.
Нет, даже в голову не приходило.
Когда-нибудь ты обязательно отправишься, каждый из нас тут в свое время совершает хадж. А когда отправишься, помни, что священных мест множество и что хадж измеряется милями не больше, чем человек — своей тенью. А в конце пути? Иерусалим? Мекка? Может быть, но бывает, ищешь место попроще, грязный дворик вроде этого, а то и вовсе какой-нибудь пригорочек с несколькими деревцами, где можно укрыться от жары. Важен сам хадж, нужно долгое, неторопливое путешествие. Вот пролетела стайка птиц, откуда и докуда, в пустыне-то? Я не знаю, но когда они приземлятся, значит, тогда и я достигну своей земли обетованной.
Отец Якуба привалился спиной к грязной стене, пустынное солнце оставило на его лице тысячу дорожек-морщин.
Пойдешь от растения к растению? спросил он.
Нет, отче, теперь, кажется, нет.
Хорошо, значит, от человека к человеку, значит, тебе нужно пестрое, насыщенное путешествие, так помолись, чтобы оно не слишком скоро завершилось. И как только встретишь кого-нибудь на пути, остановись поговорить, ответь на его вопросы и задай как можно больше своих. Странные привычки, спорные истины? Миражи? Прими их все как собственную душу, ведь они и есть твоя душа, в особенности миражи. И никогда не удивляйся странностям других, потому что ты такой же странный, как они. Просто вручи им этот дар господень, выслушай их. Тогда в конце не будешь ни о чем жалеть, потому что путешествие останется в твоем сердце.
Хадж, задумчиво проговорил Стронгбоу. Я никогда не думал об этом.
Отец Якуба виновато улыбнулся.
Теперь у меня тихий час. Слушай, как ты думаешь, тебе по силам будет сделать мне одно одолжение по возвращении в Триполи?
Да что угодно, отец.
Не мог бы ты прислать мне бутылочку кальвадоса, а? Это тебя не слишком затруднит? Да, со старой жизнью порываешь, все правильно, и банановое пиво замечательная штука, но бывает, заскучаешь по дождливой Нормандии.
Они рассмеялись тогда в знойный день на пыльном дворе в Триполи, посмеялись и разошлись и беседовали еще несколько недель, покуда Стронгбоу не отправился обратно через Сахару, остановившись у озера Чад, чтобы окунуть ноги в воду.
В Триполи Стронгбоу отправил первую, но далеко не последнюю посылку с кальвадосом своему новому другу, и тогда же началась увлеченная переписка, предположительно утерянная во время Первой мировой войны, — переписка, ставшая самой объемной в девятнадцатом веке.
Следующей весной в Персии во время эпидемии холеры, когда погибло семьдесят тысяч человек, Стронгбоу временно и частично ослеп и не мог читать книг — только речь по губам. Чтобы не терять времени даром, он заучивал на память Коран, который ему читали вслух. Выздоравливая, он постился и молился и впоследствии, когда к нему вернулось зрение, был посвящен в сан мастера-суфия.
Что еще важнее, в начале той эпидемии он полюбил таинственную девушку в Персии, смерть которой не давала ему покоя долгие годы. Он знал ее лишь несколько недель, не больше, пока ее не унесла эпидемия, но память о ее нежной любви никогда не покидала его. Тогда-то, в скорби заучивая на память Коран, он решил последовать совету отца Якубы и совершить свой хадж, а памятью о нежной персиянке должно было стать исследование природы и смысла физической любви.
* * *
Итак, по многим причинам англичане, жившие в Леванте, считали Стронгбоу патологически тщеславным и педантичным человеком. Мнение было общим, даже всеобщим, хотя надо признать, что никто со Стронгбоу знакомства не водил.
Да никто и не испытывал такого желания; но в 1840 году в честь двадцать первого дня рождения королевы Виктории в Каире давали пышный дипломатический прием. Присутствовали все высшие чиновники, а также самые именитые из проживавших в Египте англичан. Стронгбоу пришлось пригласить за его внушительную родословную, хотя, конечно, никто не ждал, что он придет. Именно к таким официальным банкетам на свежем воздухе, с почтительными тостами в честь королевы, он должен был испытывать отвращение.
Но Стронгбоу все же явился — совершенно нагим.
Вернее сказать, без одежды. К поясу у него приторочен был переносной гномон, чудовищно тяжелые бронзовые солнечные часы, отлитые в Багдаде во времена пятого калифа династии Аббасидов. Но огромные часы висели на боку, а кожаный ремень опоясывал чресла гораздо выше паха, не утаивая, таким образом, никаких подробностей.
Появление Стронгбоу было величественным, поступь — тяжелой и размеренной. Он продемонстрировал себя обществу и поклонился с обычным высокомерием, а затем облюбовал себе место в дальнем конце сада перед оркестром — заметнее некуда.
Там он стоял, распрямившись в полный рост, в гордом одиночестве, безмолвно демонстрируя все свои семь футов и семь дюймов, с набитым кожаным кошельком в одной руке и любимым огромным увеличительным стеклом в другой, через которое пристально взирал на вальсирующих.
Примерно час он простоял, изучая танцоров, пока, судя по всему, не удовлетворился сим представлением сполна. После чего широко улыбнулся, расхохотался и зашагал прямо через танцплощадку к дальней стене сада, где ограждение было выше всего.
Одним прыжком он вознесся на вершину стены. Крикнул, что он славно любил в Персии, а все они могут отправляться к черту, сдвинул гномон на спину и, секунду помедлив, с гиканьем исчез из виду, в точности когда часы пробили полночь, возвестив о наступлении дня рождения королевы.
Внешность Стронгбоу действовала так подавляюще, а его репутация была настолько экстравагантной, что никто из гостей не увидел его наготы. Все сделанные позже замечания касались той непростительной грубости, с которой он позволил себе уйти именно в такой момент, его хриплого смеха, скорее напоминавшего непристойный лай, его столь же вульгарного упоминания о каких-го непристойных похождениях в Персии; вспоминали его вызывающий уход через стену, а не через ворота, тяжелый бронзовый гномон, который он упрямо таскал с собой и вертел туда-сюда, чтобы похвастаться, какой он сильный, и в особенности величайший дискомфорт, который все ощущали под взглядом этих чудовищных двухдюймовых глаз, взиравших на них с высоты его ненормального роста.
Что касается наличия или отсутствия одежды, гости решили, что он опять, как обычно, игнорировал приличия и пришел в своем обычном вызывающем наряде — тяжелом черном засаленном тюрбане и косматом коротком черном халате из немытой и нечесаной козьей шерсти.
Ведя себя по привычке вызывающе, в ту ночь 1840 года, забравшись на стену со злонамеренной улыбкой, потрясая солнечными часами и крича про любовь, незримо нагой, этот великан в последний раз выступал под именем Стронгбоу.
Из его тогдашних ночных атрибутов вспоминали огромную лупу и гномон, но не упоминали еще об одной принадлежности, о битком набитом кожаном кошельке. А Стронгбоу пришлось прошагать немало кварталов в беднейшей части города, пока он не встретил слепого нищего, который смог облегчить его ношу.