– Проси княжича, – невольно усмехнувшись, велел наследник и передернул плеть по полу. – Буду лупить тебя как сидорову козу. Как козла, если хочешь. До тех пор, пока княжич, ужаснувшись, не примет мое предложение. Проси княжича, Ширяй, взывай к милосердию, в руках княжича твоя шкура.
– Ваш-ш-ш-милсст! Гос-с-сударь! – зашлепал губами Ширяй. От неестественного положения на карачках лицо его оросилось потом, язык не повиновался, и ничего иного Ширяй уже породить не мог: – Вашшшшмиссст! Гос-с-сударь! – Затравленный взгляд на дверь в смежное помещение, где обосновалось беспечное стойбище гимнастических юнцов, показывал, что, несмотря на крайнюю степень потрясения, Ширяй все же способен был помнить о попранном достоинстве – он опасался свидетелей.
Юлий спустил ногу с кровати и так остался, захваченный сердцебиением, тогда как Ширяй сыпал раздробленными, растерявшими словесную оболочку звуками, эта дребедень валилась из него, как из трухлявого мешка.
Обморочное бездействие младшего брата опять обмануло Громола. Он перекинул хвост плети назад… Вжик! – в пыльном солнечном воздухе сверкнуло ременное жало, но Юлий сорвался с места прежде взмаха, в тот самый миг, когда исхудалое лицо наследника ожесточилось для удара. Одним прыжком Юлий очутился между Громолом и ставшим под плеть Ширяем – разящее жало резануло его по щеке со свистом.
Юлий дернулся, проглотив вскрик, – Громол в тупом изумлении взирал на последствия своей горячности. На щеке Юлия через скулу вздулся ровный, как нарисованный, рубец… Еще мгновение – Громол с похожим на стон ругательством откинул плеть и кинулся к брату. Испуганно заголосил, сообразив ужасное недоразумение и Ширяй. На стоны эти, на вопли и причитания приоткрылась дверь – владетельский сын Зерзень позволил себе полюбопытствовать и вошел, чуть замешкав на пороге; вслед за ним потянулась прочая придворная братия.
Гимнастические юнцы держались с застенчивой настороженностью, которая свидетельствовала, что они не до конца понимают назначенную им в событиях часть. Часть эта, впрочем, очень скоро и прояснилась. Наследник удерживал в объятиях скорченного от боли брата и все порывался как будто целовать раненую щеку, однако же, намерение свое до конца не доводил.
– Во-он! – вскричал он вдруг, обнаружив вокруг себя застенчиво толпящихся соглядатаев, и яростно топнул. – Вон! Мерзавцы!
Мерзавцы, шаткое гимнастическое стадо, пораженные этой вспышкой до оглушения, не задавая вопросов, попятились. Все еще пребывавший на четвереньках Ширяй бессмысленно мешкал, раздираемый противоречивыми побуждениями, но выведен был из неопределенности пинком высокородной ноги, резво подхватился, сразу возвратив себе ясность мысли, пятясь и кланяясь, присоединился к шарахнувшейся на выход братии.
– Ну вот! – с какой-то раздражительной горестью воскликнул Громол, сцепив руки. – Вот! – Лицо подергивалось, он мял пальцы и вскидывал быстрые глаза. Можно было отличить тот болезненный миг, когда взгляд наследника останавливался на просеченном плетью рубце. – Черт! Какая пакость! Фу-ты!… Ну, прости. Слышишь, я прошу у тебя прощения!
– Да, – молвил Юлий, подразумевая, что слышит. Щека горела острой, растекающейся болью и это было сейчас значительней, ощутимей нравственных метаний брата, за которыми Юлий не успевал следить.
– Ну, что, плохо? – спросил Громол с очевидно проглянувшей надеждой получить немедленные заверения в обратном. – Я же сказал прости! Виноват. Как я теперь оправдаюсь, если хотел пошутить, может, пошутить я хотел? А ты под плеть сунулся. Сначала довел до белого каления, а потом… потом вот до мучений совести! Вот что ты сделал! Ты добренький, а я злодей – так?
– Вовсе я этого и не хотел, – промямлил Юлий, испытывая от стремительных водоворотов Громолова красноречия, которые сливались со стреляющей болью в щеке, настоящее головокружение.
– Ты хотел, чтобы мне было стыдно!
– Н-нет, – возразил Юлий, запинаясь, поскольку не мог сообразить уже, хотел он этого или не хотел.
– Да, ты хотел!
Обожженная плетью щека саднила ужасно, но Юлий не решался потрогать рубец или хотя бы поморщиться, чтобы не навести брата на мысль, что такими вызывающими действиями он понуждает его к насильственному покаянию.
– На плеть! На, возьми! – сказал Громол, нагибаясь и подсовывая плеть. – Тебе нравится меня мучить! Я прошу тебя: на, возьми, полосни!… Вот, видишь! Ты рад, что мне стыдно!
– Нет, Громол, нет! – отбивался Юлий, заслоняясь рукой.
– Вспомни, кто первый начал? Ведь что я хотел: устроить тебе праздник, подумаешь преступление! И чем ты мне отплатил? Праздник, это когда все веселятся – вот что хотел я. А ты что устроил? Ты устроил нам праздник? Это весело по-твоему, да? Довел меня до угрызений совести – это весело? Кому теперь весело?
– Никому, – вынужден был признать Юлий.
– Хорошо, что ты хоть это-то понимаешь!
Юлий покладисто кивнул, принимая и эту (подозрительно все-таки смахивающую на упрек!) похвалу. Однако озноб в щеке заставил его скривиться и съежить плечи.
– Больно? – с искренним беспокойством в голосе спросил, переменившись, Громол. – Что, совсем плохо, да?
– Мм-нет, – вынужден был ответить Юлий. Громол снова взбодрился.
– Я прошу у тебя прощения, ты прощаешь?
– М-да, – промычал Юлий, трогая кончиками пальцев воспаленную щеку.
– Скажи, что прощаешь, я хочу это слышать.
– Прощаю.
– Совсем?
– Совсем.
– И ни капельки нигде ничего вот тут не осталось? – Громол приложил руку к груди.
– Нигде, ничего, – вынужден был покривить душой Юлий и тотчас за это поплатился.
– Раз так, давай тогда снова: я устрою для тебя праздник, в пятницу. Нарочно для тебя. Я даже сам не поеду, раз ты не хочешь. Нет, я не буду портить праздник своим присутствием – решено. Зерзень все возьмет на себя, я велю, чтобы распорядился. Вы поедете в поле на десять дней.
– На десять? – И такая боль (вполне оправданная обстоятельствами) изобразилась в лице, что Громол отступил:
– Ладно, на восемь. На шесть, на неделю. На неделю. Договорились? Сделаешь это для меня, если только любишь меня хоть капельку.
– Но только на неделю, – безнадежно проговорил Юлий. При каждом слове щека стреляла так, что спорить долго не приходилось.
* * *
Это было малодушие. Юлий согласился, хотя знал, что делать этого не нужно – вот в чем малодушие. Позднее, имея избыточный досуг для размышлений, Юлий пробовал представить дело так, что ему ничего не оставалось, как согласиться, если только он не хотел выглядеть взбалмошным, бестолковым, упрямым братом (а ведь он таким не был!). Но трудно было себя обмануть. Юлий отчетливо помнил, что уже тогда, в тот самый час, когда согласился, сознавал, что поступает против убеждения. Ты можешь близко не догадываться, заблуждаться насчет причин – почему именно этого делать не нужно, но если есть внутреннее убеждение, что нельзя, и ты поступаешь против убеждения, то это малодушие.