– Я утверждаю, что устами младенца руководила чужая воля, и отнюдь не воля святого Лухно. Ученик Михи – оборотень, – возвысила голос Анюта. – И еще, смотрите!
Она заставила всех насторожиться и, вновь вознеся кривую кочергу, с безжалостным размахом ударила в сердцевину Золотинкиной тени, потянувшейся через скамьи на пол.
Ничего не почувствовала Золотинка в первый миг – в следующее мгновение дыхание перехватило, словно горячим паром обдало, невидимое пламя так и жахнуло в разинутый от боли рот. Удар и удар кочергой в тень – лопнула сожженная кожа, посыпалось… Но ничего не произошло. Золотинка торопливо ощупывала и хватала себя, предполагая нечто ужасное, и не могла обнаружить изменений.
Анюта смотрела с недоверием, все еще как будто ожидая. Собрание молчало.
– Простите. Ошиблась, – выпустив кочергу, она тронула лоб – там под полуседой прядью осталось пятно сажи. В очевидном смущении Анюта помотала головой. – Ничего… пустяки…
– Она ошиблась! – неестественно хохотнул Миха.
– Окончательный приговор за столичной Казенной палатой! – вспомнил свое Репех. – Оборотничество. По крайней мере, в одном случае оборотничество. Оборотня под стражу. И этих тоже, – он указал, – волшебник Миха Лунь и волшебница Анюта подозреваются в нарушении закона Туруборана – взять под стражу. Обоих. Окончательное решение примет столичная Казенная палата.
Грубоватое, но выразительное, возможно, красивое лицо Анюты с этим умным выражением печальных глаз вернулось к прежнему, безучастному состоянию, словно бы все случившееся прошло мимо воли ее и сознания, едва затронув. Рассеянно повертев в руках ненужную кочергу, вручила ее подоспевшему стражнику, который принял чудодейственное орудие с почтительной опаской – кончиками пальцев с двух концов. Потом она надвинула капюшон, и когда стража предложила волшебнице «следовать», бросила на Золотинку в объятиях Поплевы последний взгляд.
Миха Лунь овладел собой, и только вздувшиеся жилы и багрово-темное лицо выдавали душевную бурю. Глядел он поверх суетившихся вокруг людей, миновал и Золотинку.
* * *
И вот прошло пять с половиной лет, как Юлий на Долгом острове, четыре года изучает он тарабарщину. Разным счетом считали люди свои годы, но, сколько бы где ни прошло лет, месяцев, дней, для всех одинаково настало жаркое лето семьсот шестьдесят восьмого года.
Поставив ноги на деревянный карниз, который шел кругом верхней площадки колокольни, Юлий сидел на перилах ограждения – с высоты колокольной башни открывались просторы болот жгучего зеленого цвета и затянутые горячей дымкой, умеренные расстоянием темные волны лесов. Пять с половиной лет поглотили в прорву прошедшего худенького мальчика, вместо которого сидел на колокольне рослый восемнадцатилетний юноша. Годы состарили зажатый частоколом городок; крутые тесовые кровли побелели на испепеляющем солнце, приняли серый, седой оттенок; в узких улочках, в промежутках между тесно поставленными домами всколыхнулись сплошные заросли, как зеленый потоп, из года в год поднимались они все выше, заполняя собой каждую щель, карабкались вверх. Листья чудовищной вышины крапивы заливали лестницы, лизали опоры висячих крылечек. Еще выше стремилась бузина, а там уже тянулись тонкие веточки березок, и можно было предположить, что зеленый вал воздымется выше крыш, брызги зелени взлетят до верхушки просевшей и покосившейся колокольни, вековечный лес затопит пропитанные запахом могилы дома, стены, башни – все это будет.
Будет… Но ведь тогда и юноша, что устроился на опасной высоте, не изменив, может быть, своей задумчивой неподвижности превратится в дряхлого старика. Чего еще ожидать, если течение лет и каждый похожий на самого себя день – все это мелкая рябь в потоке, который стремится к предвещенному порядком вещей грядущему?
Хорошее, без особой резкости в очертаниях лицо юноши, примечательное, вероятно, лишь несколько выдающимся, шереметовским носом, выражало собой нечто строгое. Что-то такое, что дается постоянной и привычной работой мысли. Небольшой свежий рот его сложен был твердо; в задумчивом лице с напряженно изломленными бровями чудилось даже нечто вдохновенное – высокое возбуждение, которое, как считается, будто бы и невозможно без определенного предмета в руках и в мыслях.
– Юлиан! – далеко внизу, запрокинув голову, крикнул старик, – Юлиан, о чем замечтался? Спускайся! – Разумеется, слова эти, внезапно нарушившие знойный зуд полдня, звучали на тарабарском языке – другого языка в уединении Долгого острова не знали.
Юлий повиновался, не возразив учителю даже гримасой. Заметно ссохшийся, убавивший в росте старик – он был теперь приметно ниже юноши – поджидал внизу у подножия лестницы, между расшатанными ступенями которой пробивалась лебеда.
– Ты, значит, тоскуешь? – спросил он опять же по-тарабарски.
– Да, – отвечал Юлий, не меняя отрешенного выражения на лице, – тоскую.
Это было даже несколько больше, чем правда. Едва ли Юлий стал бы называть свои мечтания тоской, если бы не строгий вопрос учителя.
– Предвечное небо награждает счастливых, дарует радость радостным и увеличивает избыток достаточных, тогда как оно отворачивается от унылых и павших духом, – пронзая юношу быстрым и колким взглядом, произнес дока Новотор.
– Понимаю, учитель, – безропотно согласился Юлий.
– Отчаяние есть нескромность духа.
– Верно, так оно и есть, учитель, – подтвердил юноша.
– Отчаяние также ничтожно перед небом, как и самонадеянность. Никто не станет мудрым, не будучи терпеливым.
– Да, учитель, – протяжно вздохнул Юлий.
– Идолопоклонники, – из-под кустистых сердитых бровей дока бросил взгляд на шестилучевое колесо, которое венчало острие колокольни, – поклоняются своему Роду, не понимая, что все человеческие боги, сколько их ни есть, ничто перед безмерностью неба. И небо ежечасно и ежедневно наказывает идолопоклонников за самонадеянность. Нет большей самонадеянности, чем создать себе бога по своему собственному образу и подобию. Все человеческие измышления ничто перед безмерностью всеобъемлющего неба.
– Я понимаю, – кивнул юноша. Переминаясь с ноги на ногу, он не выказывал других признаков нетерпения, хотя, разумеется, это краткое изложение тарабарской метафизики не было для него новостью.
Покорность ученика не смягчила доку.
– Ты согрешил в сердце своем тоской, и я налагаю наказание: три круга со среднем камнем.
Юлий склонил голову.
Легкие, как чулки, штаны и коротенькая курточка без ворота, скроенная из белых и красных полотнищ, не мешали двигаться и не таили стройного, соразмерного сложения юноши, но тарабарские взгляды на природу красоты не допускали одежд во время гимнастических упражнений: человеческое тело должно быть естественно и свободно. За распахнутыми в заросли малины воротами острога Юлий разделся донага и, перебрав несколько валявшихся на утоптанном пятачке камней, примерился к одному из них. Чуть в стороне, усевшись на полусгнившем пне с рукописной книгой в руках, приготовился исполнять обязанности наставника Новотор. Несмотря на жару, он был в плоской темной шапочке с опущенными ушами и довольно плотной шерстяной рясе.