— Ну а ты, ты что? — сердилась Нута, озабоченная, казалось, больше всего тем, чтобы одеть Септу. — Выберешь ты себе что-нибудь? Сколько можно?
Тогда Золотинка не долго думала. Невольно указывая на себя пальцем, кончик которого касался ключицы, она задумчиво оглядывала пестрые груды на полу и на кровати… Вот это и вот это! — пускала она палец по прямому назначению.
Это — было воздушное розовое платье, нижнее. Второе это было платье верхнее, тяжелое, твердое в складках, с разрезанными вдоль длинными откидными рукавами, в разрезе которых выглядывали розовые живые руки. Жесткий покрой отчетливо обозначал точеный Золотинкин стан, подол, расширяясь от бедер, стоял колоколом.
Все еще неодетая, Нута глядела в задумчивости. Словно не знала никогда у себя таких нарядов. Была ли это ревность?.. Не только. Скорее смутное удивление. И еще, чувствовала Золотинка, в трудной борьбе с ревностью удовольствие. Несколько дней хватило Золотинке, чтобы понять, что скрытная натура Нуты не исчерпывается простыми определениями.
— Владеешь ли ты искусством приятной и занимательной беседы? — с вызовом говорила Нута после заминки, которая ушла на то, чтобы справиться с завистливым побуждением.
— Нет, — отвечала Золотинка, отставив зеркало.
— Нет? В самом деле? — всплеснула ладоши Нута, искренне ужасаясь. — А я нарочно изучала искусство беседы. Меня учили лучшие ораторы Мессалоники.
— Мессалоника славится своими ораторами, — сказала Золотинка с ускользающим выражением.
Но Нута не уловила выражения, только смысл через посредство мамки-толмачки. Миролюбивое замечание Септы возбуждало в ней потребность в великодушии.
— Конечно… в твоем… в этом маленьком городке так трудно было найти хороших учителей… Но, может быть, ты изучала гармонию? — давала она Золотинке надежду.
— Что такое гармония?
— Гармония — это наука приводить в соответствие лад звучаний с приятной интонацией стихов.
— О нет! — поспешно отвечала Золотинка. — Не изучала.
— Что же тогда остается? — со сдержанным торжеством разводила руками Нута. — Какое изящное ремесло тебе за обычай? — (Так это звучало в устах переводчицы.) — Ты что же… осталось без воспитания? Потомок великих Санторинов… — говорила Нута, страдальчески сморщившись. — И ты не имела случая постигнуть искусство танца?
— Искусство? С искусством пожалуй туговато. Но вот сплясать — это другое дело. Если на палубе очертят круг и разложат яйца, я спляшу тебе между, ними, ни одного не раздавив. Насчет искусства — нет, не могу сказать, чтобы я училась танцам. Я их перенимала, где придется. Хорошенько набравшиеся моряки лихо отплясывают. Разве что совсем начинают чертить килем по грунту… но это уж ближе к ночи. Только причем тут гармония? Нестройный гул кабацкого барабана ожесточает незрелые души, Нута. Трудно привести в соответствие то, что не имеет правильного лада, с тем, что не имеет приятности.
— Что ты хочешь сказать? — Странно было видеть на гладеньком лице Нуты трудно наморщенный лобик. Вот она опять потеряла едва обретенную уверенность. Золотинка чувствовала, что без нужды нахамила.
— Я хочу сказать, Нута, — мягко говорила она, пока поднимались на палубу к накрытым столам, — что танцы моряков не отличаются правильным ладом, а песни их нельзя назвать приятными. Хотя я очень люблю и то и другое. Песни моряков тоскливые или, вернее сказать, пронзительные… задушевные… Бесшабашные. Кощунственные — какие хочешь, как угодно. Их можно по-разному называть, нельзя только применить к ним слово приятные. Единственное, что тут как раз не подходит. Бесшабашную или кощунственную песню я могу исполнить тебе хоть сейчас. Прежде, чем сядем завтракать.
Казалось, Нута обдумывала это предложение. Она частенько впадала в сомнение по самым удивительным, не стоящим того поводам.
— Нет, — мотнула она головой. — Не будем. Не нужно. Я не люблю кощунственных и… неприятных вещей. Жизнь коронованных особ, — продолжала она с недетской рассудительностью, — связана приличиями. А ведь приличия — чего тут спорить! — нередко заглушают бесшабашные движения души. И я особенно забочусь о том, чтобы всегда быть естественной. Любить неприятные вещи неестественно. Поэтому я люблю все приятное и красивое. Всю жизнь я окружена красивым и приятным, — она повела рукой, обнимая гармоническим жестом все, что охватывал глаз.
Глаз охватывал ярко-синий с меховой опушкой кафтан согнувшегося в поклоне кравчего, усыпанный жемчугом сложно закрученный тюрбан на голове дамы, бессчетные россыпи самоцветов, роскошь бархата, парчи и шелка… глаз охватывал сумятицу вздутых ветром знамен, резную корму идущего вперед насада, на котором Юлий… и стройно взлетающие весла в блеске алмазных капель… глаз охватывал плодородные берега, уютно сбежавшиеся соломенные крыши, чистеньких коров и белых барашков на изумрудно-зеленых, словно покрашенных лугах… праздничный народ, что усыпал крутой яр под деревней, крапчатую черту векового леса на низменной стороне реки и призрачные очертания гор по другую сторону. Сопровождая ход судов, бежали по отмели хорошенькие белобрысые детки.
— Я люблю все приятное и красивое! — повторила Нута.
— Я тоже, — сказала принцесса Септа, ибо это была правда. Хотя и не вся правда.
Нута оставалась одна, Нута, как она есть. А принцесса Септа раздваивалась, она помнила еще Золотинку.
Неделю назад, или сколько? полторы, думала Септа, невообразимо далек был от меня этот раззолоченный корабль, полная чаша придворных и челяди. Так далеко пребывал этот раззолоченный мир, что расстояние до него невозможно было преодолеть потраченными на дорогу годами. И вот я здесь в мгновение ока, и прошлое словно обрезало. И вот под упоительные наигрыши скрипок, труб и барабанов я повела хороводом великокняжеский двор. И вот благородные дамы одурело режут себе платья, чтобы повторить позор, котором наградил меня палач. А обиженный мною наследник надулся и не показывается на глаза… А принцесса Нута, завтрашняя великая княгиня, оказалась моя сестра. И я оказалась не я, и все самое невозможное случилось…
— Ну и что? — думала Золотинка. — Ну и что? — возражала она с обычной своей вредностью и пожимала плечами. — Что с того?
— А ничего! — отвечала Септа. — Тебя не спрашивают и не лезь! Сгинь! Пропади! И не порти мне праздника. Моя мать принцесса, а отец — принц! Вот!
Перед этим уничтожающим доводом Золотинка тушевалась и исчезала.
Каждый день и час был заполнен праздником, яркие краски, бесконечно мешаясь, сливались в сплошную золотую пелену. Чувство времени притупилось. Септа перестала ощущать его как нечто упругое, что имеет сопротивление. Упоительный день ускользал в беспамятстве и Септа не находила случая даже удивиться. Удивиться тому, откуда взялась в ней эта страсть к развлечениям. Потребность по три раза на день менять наряды. Где пряталась до сих пор неутолимая жажда впитывать в себя малейшие токи лести? Как поместилось в любящей и отзывчивой душе удовольствие постоянно удовлетворяемого и все более разгорающегося тщеславия?