Тогда Торкель поставил вопрос на голосование. Когда оно завершилось, встал дружинник с лицом пристыженным, перешел на четыре места дальше от головы стола и сел среди своих товарищей.
— Все эти разговоры о лошадях напомнили мне, что я проголодался, — крикнул какой-то остряк. Этот точно уже был пьян. Голос Торкеля уже едва был слышен среди общего гомона.
— Кто это с угрюмым лицом, сидящий в конце стола? — спросил я у Гисли-виночерпия, спокойного молодого человека с несчастливым красным родимым пятном на шее. Он посмотрел на дружинника, молча сидевшего в стороне от других.
— Не знаю, как его зовут. Но он в немилости. Он трижды нарушил правила и в наказание посажен в самом конце стола. Разговаривать с ним запрещено. И ему повезет, если сотрапезники не начнут бросать в него кости и объедки после еды. Это их право.
Вдруг застолье разразилось громкими приветственными криками. Из боковой комнаты, где трудились четыре повара, появилось четыре человека. Они несли тушу бычка, зажаренного на вертеле, и, подняв ее над головами бражников, водрузили на середину стола. Голову быка принесли отдельно и надели на длинное железное копье, воткнутое в пол. Еще более громким криком встретили этих четверых, когда они вновь появились с новой ношей. На этот раз они несли тушу лошади. Она тоже была зажарена, и ребра ее торчали, как растопыренные пальцы руки. Жареную лошадь тоже водрузили на столе, а ее голову — на второе копье рядом с бычьей. Потом повара ушли, и дружина принялась за еду, отрезая кинжалами куски мяса и передавая их вдоль стола.
— Слава богам, что мы все еще можем есть настоящее мясо в праздничные дни, что бы ни говорили эти белые, как лилии, священники, — заявил, ни к кому в особенности не обращаясь, волосатый старый воин, упоенно жуя; борода его уже была усыпана ошметками конины. — Священники Белого Христа запрещают своим приверженцам есть конину — вот ведь бессмыслица. Не могу понять, отчего они не запрещают баранину, хотя столько времени тратят на болтовню о божьем агнце.
Когда челюсти приустали молоть, я заметил, что повара и другие служителя ушли из трапезной. Остались только телохранители и их кравчие. Потом я заметил, как Торкель кивнул впавшему в немилость дружиннику, сидевшему в конце стола. Это, похоже, был знак, заранее обговоренный, потому что человек встал со своего места и прошел к двустворчатой входной двери. Закрыв ее, он взял деревянный засов и вставил в два паза в дверной раме. Теперь дверь была накрепко заперта изнутри. Что бы дальше ни происходило в трапезной, это явно будет делом тайным.
Кто-то постучал по столу рукоятью меча, призывая к молчанию. Молчание пало на собравшееся общество, и в этой тишине возник некий звук, который в последний раз я слышал в Ирландии три года тому назад, на пиршестве одного из мелких ирландских королей. Это было жуткое стенание. Поначалу оно кажется неземным, без ритма или мелодии, пока не вслушаешься внимательно. От этого звука волосы встают дыбом на затылке — от навязчивого звука одинокой волынки. Я прислушался, пытаясь определить, откуда доносится звук. Исходил он как будто из боковой клети, где до того работали повара. Я глядел в ту сторону, когда в двери явилась фигура, при виде которой кровь бросилась мне в голову. То был мужчина, чья голова была полностью сокрыта под ужасающей личиной, сделанной из позолоченной плетушки. Личина укрывала его до самых плеч, лишь для глаз были отверстия, чтобы он мог видеть, куда ступает, входя в палату. У этого человека была голова огромной птицы.
А в том, что это мужчина, сомневаться не приходилось, ибо, если не считать маски, был он совершенно голый.
Я сразу же понял, кого он представляет. В каждой руке он держал по длинному копью — то было ясеневое копье Одина, именуемое «Гунгнир», бьющее без промаха.
Волынка продолжала играть, и голый человек начал танец. Поначалу медленно, поднимая каждое копье по очереди и опуская его, ударяя пятой древка об пол в лад с музыкой. А та все убыстрялась, и танец тоже — человек, вертясь и подпрыгивая, прошел сначала вдоль одной стороны стола, потом вдоль другой. Уловив ритм танца, дружинники подхватили его и начали, сперва потихоньку, а потом со все возрастающим рвением, стучать по столу руками, рукоятями кинжалов, произнося нараспев: «Один! Один! Один!» Танцор резко повернулся, взмахнув копьями так, что они просвистели в воздухе, подпрыгнул и снова подпрыгнул. Я заметил, что иные из телохранителей, кто постарше, потянулись и, обмакнув руки в кровавый сок лошадиной туши, пометили себе лбы кровавыми полосами, посвящая себя Всеотцу.
И вдруг танцор в личине исчез так же неожиданно, как появился.
И вновь заиграла волынка, но на этот раз музыкант вышел из того места, где скрывался. Это был молодой человек, и волынка, в которую он дул, была меньше тех, что я видел в Ирландии. Он занял место позади ярла Эйрика, и мне подумалось, что именно Нортумбрийский ярл привез волынщика с собой для нашего развлечения. А еще он нанял лицедея — следующий, кто ловким прыжком выскочил из боковой клети, изображал героя в шлеме, доспехах и с легким мечом. Застолье недолго гадало — все сразу поняли, что он изображает Сигурда в логове Фафнира. Все взревели, выражая свое одобрение, когда он изобразил, как, спрятавшись в яме, Сигурд из засады наносит удар в живот ползущего Фафнира, и дракон, охраняющий золото, издыхает. После чего лицедей вдруг изменил повадку и, весь как бы змеясь, стал Регином, злобным приемным отцом Сигурда, который, явившись, просит Сигурда поджарить сердце дракона и дать ему, Регину, его съесть. Еще один прыжок в сторону — и лицедей стал Сигурдом, который, жаря драконье сердце, обжигает палец и облизывает его, и так, вкусив от сердца, вдруг научается понимать язык птиц, а те говорят ему, что предатель Регин намеревается его убить. Воображаемый бой на мечах, и Сигурд убивает злого отчима, в завершение своего представления уволакивая два воображаемых сундука с золотом дракона. А также и вполне весомое золото, ибо кое-кто из дружинников метал на пол золотые и серебряные монеты в знак одобрения.
Вот тогда-то Торкель и несколько телохранителей постарше покинули трапезную. Они-то, должны быть, знали, что застолье может продлиться всю ночь, а то и весь следующий день, и что празднество вскоре станет еще более буйным и сумбурным. Однако Кьяртан вовсе не собирался уходить, и я продолжал исполнять свои обязанности кравчего, а в трапезной становилось все шумнее. Поглощалось мясо и мед в количествах неимоверных, и хмель развязал языки. Я никак не ожидал такой неприязни, каковую выказала ближняя дружина к клике Белого Христа при дворе. Они говорили о христианах как о людях, сбившихся с пути, ограниченных и коварных. Особой мишенью их нерасположения была королева Эмма из Нормандии и главный законник короля архиепископ Вульфстан. Какой-то совсем опьяневший телохранитель вынул длинную белую рубаху — он, надо думать, принес ее с собой умышленно — и стал размахивать ею в воздухе, чтобы привлечь внимание своих пьяных товарищей. Покачиваясь, он встал из-за стола, натянул рубаху через голову и изобразил христианское богослужение, крича:
— Меня три раза готовили к крещению, и каждый раз священник платил мне месячное жалованье и дарил мне тонкую белую рубаху.