Не было нужды спрашивать, что будет делать эта сила; примеры ее деяний окружали нас.
Деградация и упадок, выходящие за пределы понимания, причем какие-то неразвитые в своей низости, именно это породит союз двух темных умов. Не возникало сомнений, что они пожелают всюду насадить свои порядки. Теперь я понимал смысл связи Лутца с неонацистами и безумные выходки и убийства, которые дети ночи привнесли в мирную демонстрацию. Их развращающие намерения расползутся, подобно гангрене, из страны в страну благодаря использованию застарелых предрассудков, подогреваемые ненавистью, и даже благодаря войне. Я представил себе это хладнокровное лицо, ликующее при виде кровопролития битвы или всплеска межнациональной розни, а после этого подстрекающее проигравших к ответному ходу, пока наконец все человечество не окажется стерто с лица земли. Судьба, подобная судьбе Катики, и от нее не скроешься.
Подобно Катике. Внезапно зазвучали голоса, чуть не оглушив меня.
Ветры беспощадны и никогда не стоят на месте.
Этот образ больно ранил мой ум. Мне было горько и жутко, я не смел поднять глаза. Катика, висящая над этой жуткой пропастью, а эти создания ветра рвут ее на части, как акулы отбивающегося от них пловца; и ее лицо, искаженное ужасом, но и непреодолимым желанием.
Но я – оставьте меня там, где мне место!
Ее рука, выскальзывающая из моей. Ее тень, уносящаяся вдаль, уже невидимая за клубами дыма и ярким заревом. Не те существа увлекли ее за собой. Это было желание самой Катики. Даже после столетий раскаяния ее прошлые прегрешения и дьявольское удовольствие, которое она черпала в них, перевесили и утащили ее вниз. Воспоминания об искушениях, искаженный образ собственного «я»; все это вызвало у нее желание пасть еще ниже. Так собака возвращается к своей блевотине, наркоман – к наркотику, это для него и наслаждение, и наказание. До меня вдруг как будто дошло, что я мог тогда протянуть ей не только руку, предложить не только физическую помощь. Но времени на это тогда не было. Было слишком поздно.
Но поздно ли, непоправимо ли?
Я протянул вперед свободную руку, руку с копьем, изо всех сил пытаясь разорвать связывавшие меня гибкие прутья. Ле Стриж уставился на меня, но тут же презрительно рассмеялся и отвернулся, чтобы проследить за приземлением вновь прибывшего дирижабля. В глубине души я понимал, что он прав; один, без чьей-либо помощи, я не смогу ничего изменить. Мне необходимо было что-то еще, что-то исходящее изнутри, мне необходимо было взорваться пламенем, как когда-то Молл.
Я изогнулся всем телом, чтобы встретиться с ней взглядом, но ее голова была безвольно опущена, а я не осмелился подать голос, боясь привлечь внимание Ле Стрижа. Я всем сердцем отчаянно желал, чтобы она посмотрела в мою сторону хоть на секунду; но из глубоких ран на ее шее и руке кровь капала на шипы, а волосы падали прямо на лицо, закрывая его. Я осторожно вытянул губы и подул; локоны разлетелись, и я заметил зеленый огонек. Но под ним, у нее на щеке, я увидел нечто такое, что повергло меня в еще больший ужас, – тоненькую мутную влажную полоску. На ее лице? На лице Молл? Глаза ее были мутными и бессмысленными, будто Брокен всей своей тяжестью придавил ее. Но она, казалось, поняла, что я хотел, и медленно, с сомнением стала снова просовывать свободную руку в гущу ветвей, жмурясь от боли, когда шипы впивались в нее. Однако она не отступала, пока наконец ветви, пленившие меня, не зашевелились и ее сильные пальцы не сплелись с моими и крепко не сжали их. Я вцепился в ее руку и подтянулся к ней так близко, как только мог, чувствуя, что и шея моя тоже пострадала, и решился тихонько прошептать:
– Огонь, Молл! Он может спасти нас…
Ответ был еще тише, как будто она просто вздохнула:
– Стивен, солнышко, у меня его не осталось, то пламя, что горит здесь, темнее и старее моего, я сгорела дотла…
– Но ты не одна! С уходом Катики пламя переменилось – как и при встрече с Граалем! Он сказал, что во мне загорелось пламя! Молл, славная моя, зажги меня!
Она от удивления раскрыла рот, но в глазах ее загорелся зеленый озорной огонек, а пальцы так крепко сжали мою руку, что я чуть не закричал.
– Во исполнение воли Божьей! – промурлыкала она. – Да не перестанет человек никогда пытаться что-то изменить! – И, о чудо, она засмеялась; но в этом смехе я услышал что-то еще и наконец-то стал понимать, чем согревался ее дух.
Я и в себе замечал что-то подобное, но в ней это было увеличено в масштабе многовековой жестокой жизни. Гнев кипел и пузырился, пока наконец не выкипел окончательно, а исходом всего оказался смех. Смех над жестокостью, смех над оставшимся безнаказанным преступлением, смех над мучениями слабых, смех над несправедливостью, смех над страхом и агонией и над последними опустошающими ударами судьбы. Смех, потому что слезы помочь не могли, слезы означали бы капитуляцию. Смех, который чиркнул по гневу, как спичка по стене, оставил за собой хвост колючих искр и наконец, когда уже казалось, что ничего больше не будет, зажег пламя, чистое, яркое и очистительное. За всю свою жизнь можно только и увидеть что огонек в глазах, пронзительный блеск нежданного взгляда; но Молл прошла через бесчисленное количество жизней, а ее смех мог эхом разнестись по самым отдаленным уголкам.
Сейчас она смеялась беззвучно, но я почувствовал, как она сотрясается всем телом. И во мне тоже зародился смех, как будто в ответ ей. Я пытался сдержать его до колотья в боках и чуть не подавился им. Джип тоже смеялся. А глаза его блестели холодным блеском, как в разгар битвы; он в упор смотрел на меня. Впрочем, как и Элисон, хотя по идее они должны были бы смотреть на Молл; в ее глазах снова загорелся огонек, проблеск внезапной усмешки, а в лице произошла внезапная перемена. Ее волосы шевелились и вздымались, и я почувствовал, что у меня самого волосы на голове встают дыбом, поднимаются и опускаются, повинуясь какому-то одним им доступному ветру, какой-то игре великих сил, находящихся на границе понимания. Но, несмотря на это, все они так же в упор глядели на меня – и Молл в их числе.
Я забился в путах, чтобы освободить руку, и тут же все понял. Перед моими глазами пробежали искры, крошечные светящиеся линии, не голубые, как у Молл, а желтые, даже золотистые. Они бежали вверх по копью, поднимаясь от древка к самому острию.
И тут я громко расхохотался. Золотистое пламя взметнулось ослепительной короной, и в его отблеске на землю упала длинная черная тень Ле Стрижа. Он быстро обернулся и тут же прикрыл рукой глаза и заорал:
– Идиот! Ты ничего этим не добьешься! Будет только хуже!
И это решило все, ведь именно этого я и хотел. Я протянул руку вперед, подняв ее так высоко, как только мог, а затем изо всех сил бросил копье вверх. Высоко в клубящийся дымом воздух вонзилось блестящее острие, а из его черной стеклянной поверхности, подобно огню маяка, вырвалось золотистое пламя. Я набрал в легкие побольше воздуха и закричал что было мочи – прокричал одно слово, одно имя.
Катика!
Копье перекувыркнулось в воздухе. Свет потух. Мой голос потонул в протяжных звериных завываниях. Ветви закачались вокруг и вцепились мне в горло, в грудь, у меня перехватило дыхание, – наверное, даже удаву не удалось бы сжать меня сильнее. Рядом забилась Молл, с ее стороны донеслись какие-то булькающие звуки; ее пальцы выскользнули из моей руки. Копье упало, и я попытался достать его. Ле Стриж уже открыл рот, чтобы крякнуть от удовольствия.