Такова была двойственная суть этого одинокого человека.
Очень часто, а точнее, всегда, Кукк-Ушкин вслух выражал антипатию, возмущение,
досаду, а в душе иногда (впрочем, далеко-далеко не всегда) испытывал симпатию,
умиление, благодарность.
Вот взял, например, книгу, прочел дарственную надпись и
подумал: «Как это трогательно, и разве я достоин таких посвящений? Как это,
право, любезно со стороны дарителя!»
Отшвырнул эту книжицу и проскрежетал вслух:
— Свинство какое! Дарить незнакомую книгу, да еще и с
надписью, какое свинство!
Надо сказать, что слова взвинчивали Кукк-Ушкина сильнее, чем
мысли, и он даже мог всерьез раскипятиться из-за своих же слов. Так и сейчас он
раскипятился, глянул в окно на поднимающегося в воздух старика Четвёркина и
пожелал «престарелому проходимцу» сверзиться в канал, хотя на самом деле желал
свидетелю (и едва ли не благодетелю) своей юности бесконечных благополучных
полетов.
— Ишь, обложили! — вскричал, вернее, взвизгнул на
высоких оборотах Питирим. — Собрались здесь — автомобили, самолеты,
старики, писатели, дети, коты! — Он обернулся к камину, кота уже там не
было. — Подавай им за три рубля сундучок, семейную реликвию! Свинство,
хамство, безобразие какое!
Он ринулся в угол «лаборатории». Так он называл одну из трех
своих мрачных комнат с отставшими обоями, хотя она ничем, кроме камина, не отличалась
от двух других. Вся квартира Кукка была заставлена сложнейшими системами
тиглей, центрифуг, реторт, колб, жаровен, сообщающихся сосудов: «процесс» шел
повсюду, но все-таки лишь одна комната называлась «лабораторией», а две другие
иначе: одна «конференцией», другая «салоном мысли».
В углу «лаборатории» под портретом флотского лекаря эпохи
клипперов среди других семейных реликвий — кожаная тетрадка-дневник,
стетоскоп, выточенный из моржового клыка, скальпель, на который современному
хирургу и взглянуть-то страшно, большая флотская клизма, так называемая
«аварийная помпа», — стоял и злополучный сундучок.
Из поколения в поколение передавался этот сундучок, пока не
дошел до Питирима. В дневнике мичмана Фогель-Кукушкина, среди пятен,
оставленных разными жидкостями, сохранилась запись такого рода:
…вбежал Маркус Йон и со слезами на глазах протянул мне
сундучок весьма солидного веса (не менее 15 фунтов) с престранной
монограммой — и без каких-либо наличествующих признаков замка. В пылких
выражениях он молил меня сохранить сей предмет до… (пятна — пятна)…
Несчастный не мог знать, что через… (пятна)… (большие пятна)… Бой разгорелся с
новой силой…
Прошло немало лет, пока в конце дневника не появилась еще
одна запись, касающаяся сундучка.
…иногда я прижимаю ухо к теплому (он остается теплым, даже
если его выставишь на мороз) боку сундучка и слушаю странный, мерный и какой-то
дружелюбный стук, идущий изнутри. Стук этот оживляет в моей памяти дни
молодости и плавание под флагом нашего славного командира Данилы Гавриловича
Стратофонтова. Что скрыто в сем загадочном предмете? Бриллианты, золото или
какие-либо культурные ценности, которые для мыслящего человека дороже любых
денег? Открыть сундучок я не имею ни малейших посягательств, ибо принадлежит он
не мне, а далекому народу, и бог весть, когда-нибудь, быть может…
И вот прошло уже после этой записи чуть ли не сто лет.
Фамилия многое претерпела, разделилась, рассеялась. Фогели разлетелись по
дальним меридианам, а последний Кукушкин не нашел ничего лучшего, как разделить
себя на две части и для пущей спеси всунуть лишнюю буковку «к».
Нельзя сказать, что Питирим в молодые годы свои, подобно
предку, «не имел ни малейших посягательств» к вскрытию сундучка. Очень
даже имел, но, несмотря на изобретательный свой ум, он так и не понял секрета
этого ящичка, а открывать его насильственным, взломным путем не решился, хотя
очень нуждался в бриллиантах и золоте. Все-таки сундучок был как бы семейной
святыней, и Питирим, вслух шипя проклятия, в глубине души благоговел. В конце
концов он убедил сам себя, что в сундучке никому не нужные культурные ценности,
махнул на него рукой и предоставил покрываться пылью.
И вот сейчас он схватил сундучок, чихнул от вздыбившейся
пыли и потряс. Ничего не сдвинулось внутри небольшой деревянной, но тяжелой
емкости. Приложил ухо и сразу же услышал гулкий взволнованный стук. Конечно,
так могли стучать только культурные ценности.
«Отдать, что ли, сундук тому мальчонке? — подумал
Питирим. — Во имя всего, что дорого человеку, во имя высоких благородных
принципов нашей цивилизации отдам, пожалуй».
— Черта с два отдам! — взвизгнул он вслух. —
Задаром какому-то молокососу-самозванцу? Нашли простофилю! Да я лучше тому
иностранцу толстопузому продам, про которого говорила Ксантина Ананьевна!
Продам, а на валюту куплю смолу «гумчванс». Вот разыщу сейчас Ксантину
Ананьевну и…
— Ее и искать не надо, — услышал он хриплый
голос. — Искомая перед вами.
Кукк-Ушкин ахнул. На подоконнике в непринужденной позе
сидела сама многоуважаемая Ксантина Ананьевна, и огромные очки на ее костистом
носу отсвечивали довольно многозначительно, если не сказать зловеще.
— Любопытно, каким образом, вы, Ксантина Ананьевна,
проникли через входные двери и пересекли «конференцию» и «салон мысли», ничего
не задев?
Тон Питирима в этот момент очень мало напоминал тон
любезного хозяина, однако дворничиха небрежно отмахнулась от вопроса, спрыгнула
с подоконника и заходила вокруг лабораторного стола пружинистым шагом
тренированного спортсмена-туриста.
— Ближе к делу, Питирим, ближе к делу, —
заговорила она. — Принимаете вы наши предложе…
— Повторяю свой вопрос, — прервал дворничиху
Кукк-Ушкин. — Каким образом вы проникли в «лабораторию»?
Он треснул ладонью по столу и вперился в лицо непрошеной
гости одним из самых неприятных своих взглядов. В молочной, например, все
трепетали от этих взглядов.
Ксантина же Ананьевна же лишь усмехнулась жестяными же
губами и веско же ответила:
— Мы, работники коммунального фронта, можем не отвечать
на некоторые вопросы.
Несколько секунд прошло в молчании. Питирим Филимонович
боролся с желанием выставить наглеца-дворничиху, однако, понимая весомость ее
аргумента, лишь трепетал. С работниками коммунального фронта всю жизнь у
«инвентора» были сложные отношения. Главная же причина его терпимости
оставалась все та же — «гумчванс»! По его расчетам, именно эта
редчайшая дефицитнейшая смола карликового эвкалипта из юго-восточного
высокогорного Перу (округ Куско) должна была стать последним восклицательным
знаком в многолетней серии его изысканий, тяжких трудов, мелких спекуляций, бессонных
ночей, раздумий и мук честолюбия.