Есть нечто для порядочных людей загадочное и непонятное в
таком простейшем деле, как воровство. Для непорядочного человека (каких, к
счастью, в среде человеческой меньшинство) нет ничего естественней и проще
кражи — подошел и слямзил. Для порядочного же человека факт кражи кажется
всегда каким-то немыслимым, почти нереальным событием. Как это так? Лежал
предмет, вдруг кто-то подошел и слямзил? Некто, кто этот предмет имел и даже,
может быть, любил, хочет его взять и вдруг обнаруживает его полное отсутствие.
Какое поразительное острейшее недоумение, разочарование охватывает вдруг этого
человека! Персона же, незаконным образом изъявшая, то есть слямзившая, предмет,
конечно, даже и не думает об этом ужаснейшем чувстве, о странном чувстве
утраты…
Таким или примерно таким размышлениям предалась на несколько
минут группа порядочных людей, схваченных на углу бульвара Профсоюзов
скрещением пронзительных невских ветров.
В робких сумерках гуляли буйные ветры, что бывает частенько
в нашем городе, и под ударами этих ветров мимо наших героев прошел некто в
черной хлопающей крылатке с длинным диккенсовским зонтом в сильной руке и в
огромном черном же наваррском берете на суховатой голове, украшенной седоватыми
бакенбардами и усами.
«Вот еще один чудак, — подумал участковый. —
Задержать? Проверить? Нет, нельзя. Неэтично как-то получится. Идет себе чудак,
никому не мешает, а я — с проверкой. В городе столько развелось чудаков,
что не хватит ни сил, ни здоровья…»
Персона прошла мимо группы героев вполне независимо и
безучастно, лишь только коснувшись группы сардоническим взглядом. Никто ей и
вслед не посмотрел.
Никто, кроме Гены. Это последний почувствовал нечто
странное, нечто похожее на прикосновение холодного кончика шпаги, странное
чувство, прошедшее холодком вдоль всего позвоночника и заставившее даже сделать
несколько шагов в сторону. Неотчетливая интуиция — так можно было бы
назвать это чувство.
— Геннадий, ты куда? — строго спросили тут же
сестры Вертопраховы.
— А вам-то что?! — вдруг заносчиво воскликнул наш
мальчик и тут же взял себя в руки, подумав: «Что это я? Что это я так кричу?
Ох, ломает, ломает меня переходный возраст…» — Я… собственно, я… я,
собственно, на Крестовский к Юрию Игнатьевичу… — пробормотал он. —
Ведь надо же… ведь надо же… ведь надо же посоветоваться же!
— Ох уж! — сказали сестры, вздернув носики, и
посмотрели на Валентина Брюквина, который тут же отвел в сторону ногу и
завершил диалог своим постоянным: «Нет комментариев!»
Геннадий между тем перебежал перекресток и сел в трамвай
дальнего следования, лишь краешком глаза заметив, как с передней площадки
прыгнула в тот же трамвай черная крылатка. Никакой особой нужды в совете
старого авиатора у мальчика не было. Ясно было и без всяких советов, что
следующим шагом группы порядочных людей должен быть шаг в «Интурист» для
наведения справок о заморском коллекционере. Гена прекрасно это понимал и
вполне был уверен, что именно в «Интурист» сейчас и направятся оставшиеся. Что
же толкнуло его в трамвай, следующий на Крестовский? Черная хлопающая под
ветром крылатка, прошедшая мимо них, ее беглый сардонический взгляд? Но какая
же связь между этой крылаткой и авиатором Четвёркиным? Не менее двадцати
трамвайных пролетов отделяет Исаакиевскую площадь от Крестовского и почему бы
этой крылатке не сойти на одной из двадцати остановок, не войти в какой-нибудь
свой старый дом, в какую-нибудь свою старую квартиру, не зажечь какой-нибудь
свой старый камин, не сесть рядом, завернувшись в какой-нибудь старый плед, и
не раскрыть какую-нибудь свою старую книгу, почему бы нет? И все же именно
черная крылатка побудила Гену броситься к трамваю, именно мгновенное
настроение, возникшее на ветряном перекрестке в связи с появлением там
хлопающей крылатки, именно особое настроение этой минуты толкнуло мальчика на
нелогичный шаг.
Впрочем, в трамвае мальчик и думать забыл о черной крылатке,
которая сидела на несколько рядов впереди и читала газету «Утренняя звезда» на
английском языке. Мальчик думал одновременно о многом, мысли его прыгали с
предмета на предмет: с радиосигналов из Микронезии на сестер Вертопраховых с их
заносчивостью, с универсальной еды Питирима Кукк-Ушкина на предстоящую годовую
контрольную по алгебре, с предстоящей поездки на Большие Эмпиреи на свой
переходный возраст… Все не совсем ясные ощущения он относил теперь за счет
своего переходного возраста, о котором слышал столько тактично приглушенных
разговоров в своей семье. Вот и сейчас его снедало какое-то неясное беспокойство,
и он думал: «Ох, ломает, ломает меня переходный возраст…» О сундучке, в котором
что-то стучит, о пропавшем сундучке он, конечно, тоже думал, но, как ни
странно, без особого беспокойства. Сундучок был конечной целью его нового
приключения, а цель все-таки, даже удаляясь, даже порой исчезая, остается
целью. Цель остается целью, здесь все в порядке. Что же беспокоило его сейчас и
почему ему так безотлагательно захотелось увидеть Юрия Игнатьевича?
Подойдя к этой мысли, он вдруг обнаружил себя в полном одиночестве.
Пустой, ярко освещенный вагон подходил к последней остановке.
Гена выпрыгнул в темноту, послушал с неизвестным ранее
волнением (переходный возраст!), как скрипят и трепещут листвой огромные
деревья Приморского Парка Победы, и зашагал к дому Четвёркина.
Он застал своего нового старого друга в воротах. Авиатор
выходил из сада с двумя плетеными корзинками в руках. В корзинках были банки
моторного масла.
— Привет, дружище Геннадий! — бодро сказал
старик. — Собираюсь сменить масло в аппарате. Не хотите ли сопутствовать?
Геннадий взял у него одну из корзин, и они пошли к ангару по
пустынной, шумящей на ветру аллее.
— Есть ли новости из мирового эфира или от четырех
львов с золотыми крыльями? — спросил авиатор.
— Есть, и пребольшие, — ответил Геннадий и стал
рассказывать Юрию Игнатьевичу обо всех событиях прошедшего дня.
Четвёркин внимал мальчику, стараясь не пропустить мимо ушей
ни одного слова, как вдруг ахнул и схватился рукой за трепещущую в сумерках
молодую осинку.
Двери ангара были открыты, и там в глубине блуждал огонек
карманного фонарика.
— Воры! — вскричал авиатор. — Держи! — и
ринулся вперед, забыв обо всем, и об опасности в первую очередь.
Фонарик тут же погас. Темнота внутри ангара сгустилась.
Конечно, произойди это в 1913 году, юноша Четвёркин, безусловно, заметил бы,
что особенно тьма сгустилась слева от входа, что там согнулась какая-то фигура.
Увы, пятьдесят лет — срок немалый даже для орлиных глаз, и авиатор не
заметил фигуры, он мчался навстречу гибели!