Вокруг засмеялись. Только Хромоножка Бо все так же глупо улыбался своим мыслям. И Ганс — ему было не до шуток — растерянно топтался у дуба.
— Не пускай его, — подошла к Питеру Гергамора, — сердцем чую — не к добру.
— Трепли тут языком! — отодвинул ее рукой Питер. — Что повелителю сделается? Ничего ему не будет. Так, побалуем и все. Горшком обернется — бери, пользуйся. А то еще чем. Всяко в хозяйстве сгодится. Не визжи только, когда с утра пораньше за титьки ухватит.
— Тьфу на тебя! — сплюнула старуха.
— Не хочешь, как хочешь, — сказал Питер и махнул рукой Гансу. — Лезь!
Тот, кряхтя, обхватил руками ствол.
2
Илка говорила. Захлебываясь словами, слезами, собственными страхами. Ай-я слушала. И чем больше слушала, тем яснее понимала, что в который раз предчувствие не обмануло ее.
— Ты только приди. Взгляни и все. Может, надумаешь что. Это ведь не страшно, что тебя колдуньей кличут. Даже хорошо. Вот и Гей говорит, мол, сходи-ка ты к Ай-е, больше не к кому… Ой, не про то я… — спохватилась Илка, и слезы покатились по ее впалым щекам. — Единственный он у нас, Сай, сынок. У тебя ведь и у самой скоро…
— Говори. — Ай-я сняла с полки кувшин, разлила по глиняным кружкам травяной настой. Одну дала Илке, другую взяла себе. Илка понюхала напиток, скривилась:
— А можно ли? С утра?
— Говоришь, аж пожелтел весь?
— Уж и не знаю, что за хворь такая. Желтый. За ночь будто усох весь. Вот тут, — Илка подняла правую руку, ткнула левой под мышку, — язвы какие-то. Все время пить просит. Гей с ним сейчас. За ночь-то, гляди, не меньше двух кувшинов осушил. А уж как выворачивает — смотреть страшно.
— Тогда пей, — властно сказала Ай-я.
— Это зачем? — В Илке проснулась обычная подозрительность. — Отвар-то, почитай, хмелее эля будет.
— Не в хмеле дело. Пей.
Илка дрожащими руками поднесла кружку к губам. Неуверенно глотнула. Снова скривилась:
— Гадость.
— Зато полезно.
— Захмелею я. Ты думаешь, что мы…
— И ты, и Гей. И все, — жестко сказала Ай-я. — Говори. И пей.
— А что говорить-то? Горит он весь. Чепуху какую-то несет. Про змей, про нечисть всякую. И еще — в доме темнотища, а он: свет глаза режет. Поутру обделался весь. — Илка снова заплакала. — Умрет он. Ты ведь поможешь, да?
— Не знаю.
Ай-я залпом (для примера) осушила свою кружку, благо себе налила чуть-чуть. Илка, глядя на нее, сделала несколько больших глотков. Спросила, жалко заглядывая Ай-е в глаза:
— Плохо? Да?
Ай-я молча присела на край кровати. Наклонилась. Поставила пустую кружку на пол:
— А чего к Гергаморе не пошла?
— Гей сказал… Это ж ты вылечила мальчишку. Помнишь?
«Еще как!» — подумала Ай-я, прислушиваясь к голосам во дворе.
С улицы донесся взрыв смеха.
— Они не сюда? — испуганно глянула в окно Илка.
— Гвирнус не пустит.
— Помоги. Умрет он. Я знаю, ты можешь, — торопливо прибавила женщина, — ты прости, коли мы тебя… Ну, сама понимаешь. Мол, колдунья. Мало ли кто что говорит. И я… Тоже. Не со зла это. Ну дура я. Так ведь как все…
— Не надо, — мягко остановила ее Ай-я, — да и врут про меня. Не колдунья я… — Она вдруг осеклась, заметив хмельной, злобный взгляд Илки. Та, смутившись, отвела глаза. Пробормотала, будто оправдываясь:
— Шумит. В голове-то… Сходила бы хоть. Поглядела.
— Нельзя мне. — Ай-я погладила живот. — Я тебе отвара отолью. Глядишь и поможет. Тут травка особая. Одна к одной. Еще прабабка подбирала. Коли горячка какая, враз снимет…
— Не горячка это. Я ж говорю — синюшный весь… Ты только помоги. Я ведь хоть баба и глупая, но понимаю — язык за зубами надобно держать… Не узнает никто… Ну, про заговор твой… Я ведь что думаю, не иначе как сглазил его кто…
— Нет его у меня… Заговора-то.
— Не поможешь, значит? — зло пробормотала Илка.
— Выходит, что так.
Ай-я устало закрыла глаза.
— Спи, моя Ай-юшка. Ручку под одеяло спрячь и спи…
Да. Она могла бы помочь. Но если бы они, люди, знали, что такое жажда. Настоящая жажда. Жажда вурди. Не та, когда пьешь кружку за кружкой и переполняешься водой, будто река в половодье, а губы, язык, гортань все равно изнывают от одуряющего желания. Другая — много острее — такая, что пронзает все тело нестерпимой болью, мутит разум, пожирает тебя, становится тобой, и тогда…
— Баю баюшки баю.
— Мам…
— Спи, кому говорю…
— А это правда, что ты можешь…
— Да.
— Мам, а ты меня научишь?
— Спи, Ай-я. Может, и научу. Только я хочу, чтобы ты крепко запомнила…
— Что запомнила, мамочка?
— Эту вот… Твою ручку мохнатую. Ты ведь умная у меня. Ты ведь запомнишь, да?
— Мальчишке небось помогла, — зло сказала Илка.
Если бы она знала, что было потом…
3
От влажной коры дерева пахло чем-то сладким. Запахи детства — медовая карамель, распустившиеся в глиняных горшочках цветы… Его мать любила, чтобы в доме всегда были цветы. Она умерла, когда Гансу исполнилось девять лет. Ушла в лес по грибы и не вернулась. «Теперь мало у кого в хижине увидишь цветы. Разве что у Гергаморы (ей-то помирать не страшно) да у Ай-и, даром что колдунья, у нее страха перед лесом не больше, чем перед дождевым червяком», — думал Ганс.
Он почти не слышал, как подбадривали его снизу Норка и Питер. Ганс сосредоточился на движении и шуме листьев над головой, в котором различалось нечто вроде удивления: «Ты ж-же боиш-шься, куда ж-же ты лезеш-шь, а?»
Хотелось разжать руки, плюхнуться на землю, отползти подальше, но что-то влекло человека вверх.
Начав свое восхождение, он уже не мог остановиться.
Сам дуб помогал Гансу. Вот он подставил ступеньку-сучок, вот слегка подтолкнул снизу порывом ветра. Вот протянул облепленную молоденькой ярко-зеленой листвой пятипалую ветку.
На душе у Ганса потеплело.
Несколько ловких движений, и человек достиг нижнего яруса могучих ветвей. Ловко ухватился за подходящий сук, подтянулся и удобно уселся на нем, болтая ногами и разглядывая исцарапанные в кровь руки.
— Мда-с, — только и сказал он.
Страх окончательно ушел. Зеленые с красноватыми прожилками листья приятно щекотали руки, плечи, живот.