— А что ж Илка? — спрашивали в Поселке.
— Висит Илка. Насмотрелась, видно, на Сая-то с Геем, и пошли мозги кувыркаться. У кого хочешь с такого закувыркаются. Вот руки на себя и наложила. Только, говорят, шепнула перед смертью кое-что.
— Это кому ж шепнула?
— А вурди ее знает. Теперь уж все говорят.
— Так ведь про что говорят-то?
— Э… так вам и скажи…
— Ну… пошли тянуть…
— Ладно. Будет вам. Неужто не слышали? Про Ай-ю, колдунью то бишь, про кого же еще?
— Ай-я-то при чем? Она же второй день носа на улицу не кажет. И Гвирнус мрачнее тучи…
— Да он завсегда такой.
— Не скажи.
— Так чего ж не кажет? Дальше-то что?
— А вот потому и не кажет, что с нее все пошло.
2
А солнце в те дни (после повешения Хромоножки) жарило нещадно, так что даже теплолюбивые мухи, и те отсиживались в тени.
Птицы примолкли. В колодцах вода на убыль резко пошла. Река за Поселком обмелела.
Неделя прошла с того злополучного дня, как вдруг однажды под вечер дымком потянуло. Сначала тихонько так, приторно. Сразу и не поймешь: то ли соседи летнюю кухню раскочегарили, то ли у реки кто костерок на ушицу запалил. Когда же темнеть начало, совсем невмоготу дышать стало. Зато и сомневаться нечего: не варка это и не костерок — лес горит. И не далеко. В Лопухах, на торфяном болоте, — полдня пути. Гнилое местечко, низинка, березнячок. Торф как высохнет, так и горит. А может, отшельник какой подсобил. Охота в тех местах отменная, особенно если через Лопухи перебраться на ту сторону. Вот только попробуй-ка разберись, кто на кого больше охотится. То ли люди на зверье. То ли лес свою дань собирает. Многие оттуда не возвращались. А Гвирнус, поговаривали, и местечко в Лопухах отыскал, где косточки человеческие свалены. Много их там — отцовских, дедовских, вурди знает каких. Питер все к Гвирнусу подкатывал, мол, покажи. Отец-то его в тех местах пропал. Но Гвирнус ни в какую.
А может, и врут все?
В общем, горело.
Старики головами качали — еще день-другой ветер направления не переменит, так и до Поселка дойдет.
— Дойдет. Если не перемрут тут все. У тебя-то еще не зудит?
— А вурди его… Зудит не зудит, разве сразу поймешь? По такой жаре что хочешь зазудит.
— Слушай, а они-то в хижине… по такой жаре… трое… Вонять будут.
— Горшечники, что ли?
— Ага. Похоронить бы надо.
— Вот ты и хорони.
Ночь наступила темная, тревожная. Ни звезд, ни луны — облаками скрыло, а ни капли. Запах гари усилился — хоть нос зажимай. Кто постарше, те на улицу выйдут, носами вправо-влево поводят и давай рассуждать: это, мол, осинник горит, тут вроде еловым потянуло, а этот с болота, ишь сладкий какой!
В большинстве хижин не спали. А как тут уснешь? Вонь, духота, пекло не меньше, чем днем, и мысли всякие. Над лесом вроде ночь, а вроде небо светлее стало — горит. Видения в голову лезут. Дверь ли скрипнет, ветерок ли за окном прошуршит — уже и мерещится. То Гей с улыбочкой, то Лита синюшная. То Ай-я с травами да червяками. Варево варит. И — отчетливо так — слова непонятные, злые: шу-шу-шу.
Брр!
Уснешь, а проснешься — и себя не узнаешь. К спящему подобраться легко. Что колдовству, что хвори, что вообще вурди знает чему. Кому охота поутру язвы на себе расчесывать? Вот по ночам и не спали, а все больше днем.
3
Следующее утро не менее тревожное вышло. Еще и светать не начало (звезд на небе как не было, так и нет), а уж пол-Поселка на ногах. Кто ругается почем зря. Кто плачет — в десятке домов новые синюшники появились (после Литы прозвание пошло). Живые еще. Но оплакивали их как мертвых. Ни припарки, ни травы, ни заговоры всякие (все хитрости дедовы припомнили) — ничего не помогало.
Кое-кто пробовал было обратиться к Гергаморе (старуха поболе других всякие зелья знала), но та лишь отмахивалась, — мол, от этой хвори нет у нее лекарств. И добавляла мрачно:
— А покойников-то лучше сжигать… И хижины их. И весь скарб.
А еще советовала сидеть всем по домам, на улицу носа не казать и ждать.
Авось пронесет…
Мало толку от Гергаморы, а от остальных и того меньше. Были, правда, и такие, что слушались старуху — запирались. Ни света в окнах, ни шороха внутри. В Поселке трам-тара-рам, а у них тишина. Попробуй-ка разбери: то ли спят, то ли старухи наслушались, то ли уже в живых никого.
Такие хижины обходили стороной.
Кое-кто из сельчан (этих немного было), напротив, бродили по Поселку. Глаза полоумные, слова — и того хуже: радоваться, мол, надо, вот счастье-то привалило. Мол, смерть — она только с виду смерть. А если по сути разобраться, то и не смерть вовсе.
— А что же? — спрашивали у них те, что потрезвей.
— Радость, — говорят, а сами так глазищами и ворочают.
С ума, знать, того…
Повелители, все как есть, горшками да плошками оборотились — вроде как хворь никакой горшок не пробьет. Идешь по улице, а где-нибудь под забором валяется. Чистенький, новенький, еще и запылиться толком не успел. Сразу видно — повелитель. Только эти хитрости быстро раскусили. Как кто из сельчан увидит такой горшок, хвать о забор. Или о камень. Или еще обо что. Чтобы оборотились обратно, значит. Вы, мол, себя за людей выставляете, вот и помирайте по-людски. К рассвету двое из них чирьями пошли, так не выдержали, у всех на глазах обратно за свое — в горшки то есть. Эти горшки сразу в реку скинули: кому охота из больного горшка хлебать?
Когда же солнце из-за леса высунулось, в Поселке заполыхало. Аж с четырех сторон. По совету Гергаморы, не иначе. Жгли те дома, в которых из живых уж никого не осталось. Правда, нашлись такие, кто предлагал и живых заболевших огнем извести. Дескать, чего им мучиться, все равно помирать, зато не будут заразу разносить…
Горело знатно. Особенно Геева хижина. Полыхнула так, что и солнца не надо. Огонь — языкастый — полнеба вылизал. Треск, будто кости ломают. Жаром в лицо пышет. Хижины, которые рядом, тени чудные отбрасывают, а тени-то будто пьяные — то вправо, то влево — как ветер повернет. О том, что где-то там лес горит да к Поселку подбирается, враз позабыли. Какой там лес, здесь-то куда ближе будет.
— Э-эх!
Сельчане (зрителей немало собралось) языки как следует почесать не успели, как вдруг будто вздохнуло в горящей хижине что-то (не иначе как мертвецы), а потом стены враз покосились и так бревнышко за бревнышком на землю и оползли. Искры во все стороны. Те, кто попроворней, отскочили, обошлось. А некоторым досталось. На Касьяне (он ближе всех стоял) рубаха вспыхнула. Так он факелом заметался, кричит, сельчане от него как от синюшного шарахаются, а он, напротив, к ним, уж и не соображает от жара ничего, а все от людей подмоги ищет.