— Для Зовушечки моей берег, — сказал старый бродяга, обращаясь и вовсе уж непонятно к кому. К Гвирнусу ли? К волку? К самому себе? Потом, увидев, что волк кое-как подцепил лепешку клыками, повернулся к охотнику: — Как съест, лучше отвернись. Не смотри. Ни к чему это.
— Хорошо, — пожал плечами нелюдим, который с опаской ожидал повторения приступа сумасшествия, — слишком уж непонятно вел себя этот человек. Гвирнус даже отошел еще на шаг, мучась странными сомнениями. Он вдруг вспомнил, как (удивленно? испуганно?) прищелкнул языком отшельник, когда охотник сказал, что колчан ему сшила жена. Как нахмурился, когда узнал про выменянные у Лая стрелы. Лесной бродяга явно хотел что-то сказать, и это что-то было очень неприятным и страшным, судя по тому, как резко заходили его желваки, как вмиг постарело его лицо…
— Коли в лесу повстречаешь, бросишь такую вот засушенную, кроличью, — Зовушечка моя враз и опомнится, — донеслось до Гвирнуса, — живого-то кролика по лесу с собой таскать не будешь. А уж у вурди как? И себя не помнит, в этаком-то обличье, а туда же. Видать, тянет. Любовь-то. Только без этого оберега кроличьего ни-ни. Не подпускай. Хоть и знаешь, что иной раз сытая как вроде, не тронет. Только ведь раз на раз-то не приходится. И потом на кой мне волчица-то? Мне баба нужна!
— А? — вдруг опомнился от своих мыслей Гвирнус.
— Сам, говорю, сушить придумал. Вишь, какой он. Секретик-то мой. Поначалу боялся, не выйдет ничего. Ну, что только свежая нужна. Кровь-то. А потом разок попробовал — ан вышло. Оно, конечно, и дольше, и больней. Ну да не моим костям трещать. Тихо как, — вдруг сказал отшельник, прислушиваясь. — Затаились, — пробормотал он, и Гвирнус понял, что отшельник говорит о волках. — Хитрые. Были б волки, давно бы кинулись. А эти… Пока кровью не запахло, коли у них супротив тебя ничего нет, так хоть полжизни кружить будут, всю душу вымотают, а потом ведь все равно, тьфу, доберутся. Коли ты, рот раззявив, глазеть будешь, — добавил отшельник с неожиданной злостью. — Я же сказал. Как съест, — бродяга ткнул пальцем в стреноженное тело, — не смотри.
— Выпала у него. Лепешка твоя, — проворчал нелюдим.
— Тьфу! То-то, думаю, тихо. Сейчас в пасть кину — не жуя сглотнет. — Отшельник наклонился, поднял надкушенное угощение. Дразня, помахал лепешкой перед глазами волка. Тот с силой дернулся, глухо зарычал. — Чует ведь, — усмехнулся лесной бродяга, — хорошо, хоть запах слабый. А то бы уже давно вся стая сбежалась. На угощение. Тут бы они нас и… — Отшельник примолк, занятый тем, как бы поосторожней вложить лепешку в полураскрытую пасть. Волчьи глаза при этом внимательно следили за движениями его руки.
— На! — вдруг воскликнул бродяга, и лепешка каким-то непостижимым образом оказалась в волчьей пасти.
— Отвернись! — потребовал лесной бродяга, и Гвирнус нехотя повернулся к волку спиной, подумав о том, что ночь уже на исходе, а он не приблизился к дому ни на шаг.
3
Снег почти прекратился. Лишь редкие снежинки кружились перед носом нелюдима. Теперь они были похожи на ночных мотыльков, которые, залетев в дом, бестолково мечутся вокруг догорающей плошки с оленьим жиром, стучат лохматыми тельцами о слюдяное окно, бьются о ладонь, оставляя на ней тусклые полоски своей драгоценной пыльцы.
Стих и ветер. Лишь изредка его беспокойное дыхание взметало с укрывшего землю белого полотна снежные змейки. Он стал совсем ручным, этот ветер, и уже не швырял в лицо пригоршни обледенелого снега, не норовил забраться за воротник полушубка, лишь униженно ласкал обмороженное лицо охотника, он даже стал теплей, этот ветер, и Гвирнус подумал о том, что к полудню почти наверняка начнется оттепель; впрочем, куда больше охотник думал об Ай-е, чувствуя себя виноватым перед ней: вот ведь как по-дурацки все вышло — и охоты никакой, и в лесу чуть не до утра застрял.
«А пожалуй, что и до утра», — подумал нелюдим, запрокидывая голову и разглядывая посветлевшее от выступивших звезд небо. Полная луна уже катилась к горизонту, а по другую сторону небосвода бездонная чернота линяла, смазывалась, незаметно приобретая предрассветный фиолетовый оттенок.
Приближалось утро.
А за спиной…
За спиной нелюдима творилось что-то странное.
Вот кто-то коротко взвыл, совсем не по-волчьи, потом послышался и вовсе непонятный нелюдиму звук, напомнивший ему треск пожираемых огнем сучковатых поленьев в печи. Кто-то шумно завозился, запыхтел. Раздался удивленный голос бродяги: «Порвал-таки, стервец!» Где-то вдалеке нервно ухнула сова, и за спиной охотника тут же громко и отчетливо откликнулись:
— Р-ра!
Было что-то очень неприятное в этом «р-ра».
Нелюдиму захотелось обернуться (в конце концов он мог и не слушаться какого-то отшельника, хотя что-то внутри охотника подсказывало: да, прав этот лесной бродяга, не надо, незачем ему смотреть, тем более что и не бродяга он вовсе, а…). Отшельник же, будто угадав мысли Гвирнуса, вдруг громко прикрикнул на нелюдима: «Стой как стоишь», — да так зло и властно, что оборачиваться почему-то расхотелось. Зато вдруг страшно захотелось пить, пить, пить, и рука нелюдима уже потянулась к заплечному мешку… А потом замерла…
И опять кто-то взвыл, на этот раз значительно протяжней и громче, так что ночной лес откликнулся гулким эхом. Гвирнус вдруг подумал о том, что и не эхо это вовсе, а стая вновь дает знать о себе. И лишь через мгновение вдруг отчетливо понял: нет, не стая, ибо этот вой был сродни человеческому стону. Впрочем, тут же раздался и стон, совсем уж человеческий, услышав который нелюдим вздрогнул всем телом — столько в нем было и страха и боли.
— Вурди меня сожри! — буркнул себе под нос охотник, тут же услышав, как в ответ выругался лесной бродяга, почему-то виновато и тихо. Гвирнус разобрал лишь последние несколько слов:
— Эх… Если бы не ты… Дурака учить.
Снова кто-то застонал, даже не застонал — глухо и торопливо пробормотал что-то неразборчивое: это еще нельзя было назвать словами, казалось, непослушный язык лишь пробует на ощупь незнакомые, угловатые очертания букв. Потом же, будто выбрав самые подходящие, тот, за спиной, выдавил получеловеческое, полуволчье:
— А-р-р!
И умолк, захлебнувшись этим бессмысленным (если бы не боль) словом.
— Уф! — Гвирнус вытер со лба внезапно выступивший пот. Почувствовал, как в руку ему ткнулось что-то твердое, а голос лесного бродяги прошептал:
— На, возьми.
Нелюдим воткнул в снег древко лука. Ухватил то, что протягивал ему отшельник, мгновение спустя с удивлением обнаружив, что это всего-навсего остро отточенная палка. Не палка — колышек.
— На, пригодится. Возьми.
Сердце нелюдима вдруг болезненно сжалось.
— Ну, долго еще? — чтобы не выдать себя, нарочито грубо спросил охотник, переступая с ноги на ногу холодно ведь на одном месте стоять, этак, глядишь, и ноги поморозить можно.
За спиной кто-то глухо застонал, и теперь нелюдим отчетливо понял: не волк. Человек.