Как барыга Сумчанин расплатился с угонщиками и не остались ли Гоп со Смыком внакладе – история умалчивает; Сенька было задремал, стоя на четвереньках, когда дверь хлева распахнулась и явился некто бритый, как девичья ляжка накануне танцев. И обратно в Сеньку полез; Бурсаку вроде не привыкать, а противно – сил нет. Ну, думает, погоди у меня… Выехали с проселка на трассу, набрали сто сорок, потом сто шестьдесят – взял Сеньку кураж. Сто восемьдесят на спидометре, мошки на ветровое стекло намазываются, тополя вдоль дороги, столбы, дома – все сливается. Пламенный мотор из груди рвется – еще, еще, скорей!
На переезде проскочили перед поездом – машиниста чуть инфаркт не хватил. А стрелочник ничего и не заметил – так, мелькнуло что-то, может, джип, а может, в глазах кружение после вчерашнего.
Оглянуться не успели – подъезжают уже к Киеву. Тут бритоголового мочевой пузырь и подвел. Вышел из машины, и добро бы в кусты – так нет, вздумал отлить прямо на колесо. Крутость свою, значит, застолбить по-собачьему.
Ну, Сенька с места взял сто двадцать – дым из-под колес. Остался крутой пацан стоять на дороге – рот открыт, за ширинку держится. Сенька ему напоследок подмигнул стоп-сигналами – и заржал, заревел мотором, заиграл клаксоном «Лимончики». Так расшалился, короче, что едва пост ГАИ не пропустил.
А пост ГАИ – не шуточки. Скатился Сенька с обочины и перекинулся опять человеком. Морду утер от налипших мошек. Сел, пригорюнившись, и думает: чего теперь?
5
Почти целый месяц носило Сеньку по Крыму. Никогда прежде моря не видел – как не глянуть хоть одним глазком? Был в Новом Свете, в Симеизе, в Алупке, в Ялте, в самом Севастополе. Приспособился деньги зарабатывать – станет на набережной и дудит себе «Йестедей» и «Куда уходит детство». Кудри льняные на солнце выгорели, лицо смуглое, глаза ясные, нескромные. Девки ему кидали деньги пригоршнями – так что хватало и на бензин, и на пончики, и на портвейн «Массандра», который оказался не хуже «Агдама». Бархатный сезон в том году удался на славу – жара, как летом. Днем в море купайся, ночью по дорогам мотайся, хоть по горам, хоть по степи… Хорошо? А вот не хорошо.
Беда у Сеньки, болит мотор в груди. Вокруг девок – табуны, это тебе не село, это всесоюзная здравница. Тут они все загорелые, в коротеньких юбчонках, в маечках на бретельках, а на пляже так и вовсе в трусах и лифчике. Лафа, казалось бы, Сеньке Бурсаку. Да только не может он на них смотреть, что на худых, что на толстомясых. Одно лицо стоит перед глазами днем, перед фарами ночью. Одна картина – как она летела, бедная, трижды через голову кувыркнулась…
А возвращаться страшно.
Три раза Сенька через горы переваливал и три раза обратно спускался. На четвертый не выдержал; проскочил через Симферополь, как ревущая летучая мышь, выехал на трассу и заложил на спидометре двести.
Вот и Ольшаны.
Вот и Терновцы, село заветное.
Подкрался тихо-тихо. Постоял под окнами общаги, слушая богатырский храп. Наработались, видно, студенты, нагулялись с девками за месяц, завтра обратно в город – на лекциях спать, дудеть и бренчать, нести в массы разумное, доброе, вечное.
Вздохнул Сенька – и покатил по степи проселком. Покатил с погашенными фарами, на малых оборотах. Видит – впереди огонек зеленый, болотный. Стоит изба-раскоряка, над ней утреннее небо светлеет и горит одинокая звездочка. Сенька совсем притаился, железным брюхом к земле припал…
Тут дверь – скрип. И бочком, будто крымский краб, помятый детишками, выходит старуха. На голове платок намотан так, что лишь кончик носа виднеется. Идет – охает, за поясницу держится. Хромает, ногу подволакивает. Нет, не в добром здравии карга.
Пошла старуха в сарай, чем-то там загремела, запричитала невнятно; у Сеньки сердце от страха зашлось. Видит – а у калитки лежит его рюкзак неразобранный. Лежит, будто нарочно дожидается.
Сенька за лямку хвать – и деру. Через всю степь человеком бежал – легкие-то могучие, трубой тренированные, да и здоровьем Господь не обидел. Прибежал к общаге вовремя – студенты толпились перед крыльцом, все румяные, загорелые, оживленные по случаю окончания трудового семестра. И на горизонте нарисовался «лазик» на предмет отвезти культуртрегеров домой.
Завидев Сеньку, хлопцы кинулись его обнимать, хлопать по плечам и по спине, так что внутри зазвенело.
– А, Джип! Гляди, какой щекастый! Отъелся на хуторе? Как твои телки – не разбежались?
Сенька растерялся и не знал, что говорить. Зыркнул на руководителя – тот у себя в блокноте галочку поставил и рукой махнул: залезайте, мол, в автобус. Как будто так и надо, как будто Сенька, вместо того чтобы по Крыму гонять, целый месяц за коровами ходил с кнутом!
Студенты набились в автобус. Глянул Сенька сквозь мутное стекло – а за забором девки стоят, штук семь, и физиономии у девок грустные-прегрустные. Колька-барабанщик на стекле телефончик пишет. Тоха с методического и вовсе в автобус не спешит – шепчет что-то на ушко чернявой, заплаканной, бумажку сует в ладонь…
Отвернулся Сенька. Тоска взяла.
6
Трудовой семестр Сеньке засчитали, как и прочим, и пошла жизнь по-прежнему, только совсем наоборот. Никакой радости не осталось у Бурсака.
Пьет, а выпивка вместо праздника тоску нагоняет. Мать Наталья Прокофьевна тревожилась – боялась, сглазили Сеньку. А он пытался убедить себя, что все приключения ему привиделись. Пытался вспомнить, как жил на хуторе, как пас коров, как пил самогон со знакомым дедом и совещался с ним насчет Троцкого, – так нет же! Действительность – баба суровая, вроде как комиссар из пьесы Корнейчука. Не давала над собой надругаться.
И карта Крыма была здесь. И мать в ответ на осторожный Сенькин вопрос охотно ответила: да, сынаша, ты, когда заезжал за трубой, сказал, что доярки по культуре соскучились очень… А самое главное – сердце ведь не обманешь. И носился Сенька по ночным улицам, переливая страдания в рев мотора. Не раз и не два удирал от гаишников, однажды чуть кошку не задавил – еле вырулил. Фару подбил – потом две недели ходил с фингалом. Просил и молил девушку своей мечты: ну приснись ты мне хотя бы! Приснись!
Не снилась.
Наступила зима и прошла. Сенька исхудал, стал ко всему равнодушен, даже к музыке, и Зяма Рубинчик его из своей команды вежливенько попросил. Не сразу, конечно, а после того, как Сенька два раза опоздал на похороны. Ша, шлемазлы… Кто же такое потерпит?
Дядька Степан Тимофеевич, подвыпив, пытался заводить с Сенькой откровенные разговоры, но все зря. Бурсак молчал, словно каменный.
Наступил апрель, и аккурат в день рождения великого вождя, когда на город опустились полчища мошек и пионерам в коротких штанах невмоготу было выстоять в почетном карауле у лысого бюста в сквере Ильича, – Сеньке наконец-то приснился давно желанный, вымечтанный сон.
Снилась ему девушка его мечты. Белое лицо – чистое, глазки-васильки – веселые, губы-сердечко – улыбаются.