— Ха! это ты так думаешь… а добрым людям виднее! Вот они и подсказали!
Ну куда от этой Аллы денешься?! Неприятны эти воспоминания; хотелось бы все забыть, выбросить из головы.
— А потом-то что было, расскажи! — Алла вошла в раж. — Тебя какой-то мужик хотел в парке изнасиловать? Левченко рассказывала. Ты же к ней потом приехала. Голая! синяя вся! ужас!
О, бог ты мой, и про это ей надо знать!
— Вовсе он насиловать не собирался.
— Да ну?!
— Я из «Черного дрозда» сбежала от позора, куда глаза глядят, меня саму переклинило. Мне кто-то там, когда мы сидели… добрый человек один, в общем… все подносил и подносил… на, выпей! Мне уже все равно было. Хватанула стакан, водка! А перед этим — шампанское. Стало плохо. Выскочила из ресторана, через шоссе куда-то побежала, не помню. Ливень, небеса разверзлись, хлещет как из ведра! Я в белом платье, вырядилась, дура! Вокруг какие-то деревья черные, парк, ночь, молнии сверкают, иду невесть куда, реву в три ручья… стадион, что ли, заброшенный… И — мужик, откуда ни возьмись! Сам синий, как из фильма ужасов! Повалил меня, я думала, конец! Кричи не кричи, никого нет; платье сорвал… вжж-ии-к! — как два лоскутка — я голая! И стал руки вытирать.
— Платьем?
— Ну да, у него руки все синие, в краске, в липкой краске перемазаны.
— И все?!
— Ну, ты даешь, Алла! А что бы ты хотела? Я как подскочила — и от него! бежать! Сразу протрезвела, а там, я уже до шоссе добежала, парень с девицей сидели в машине, целовались. Как рвану дверцу, их чуть кондрашка не хватила! Везите, кричу, быстро! за мной маньяк гонится! Они сами еще больше перепугались, как мы рванули с места! К Маринке Левченко меня привезли, а то куда бы я? Спасибо этим ребятам… (И Левченко «спасибо», болтает чего не надо.)
— Ладно, — примирилась Алла. — Я тебе сейчас новый сценарий, уже с исправлениями по электронке скину.
* * *
Арсений вставал рано, как деревенский кузнец, и шел в мастерскую работать над своими картинами. Мастерскую снимал на стадионе, под трибунами, это была бывшая раздевалка конькобежцев. Раньше стадион принадлежал крупному предприятию, затем его передали на баланс города, затем начали ремонт, реконструкцию… но, разумеется, средств не хватило; финансовый поток иссяк, превратился в скудный ручеек.
В мастерской колонны золотистого света от высоких, запыленных окон, пронизывали зеленоватую, словно бы подводную толщу сгустившегося у пола мрака — отчего все казалось таинственным. Бывшая раздевалка конькобежцев до сих пор хранила под скошенным потолком заплутавшие птичьи голоса легких порывистых бегунов, что переодевались здесь, готовясь к своим забегам ли… перелетам?
Свои картины Арсений писал просто потому… что он их писал. Потому что есть краски и холст. Так же и «настоящий охотник бродит с ружьем, пока он жив и пока на земле не перевелись звери», как сказано у Хемингуэя в «Зеленых холмах Африки». В этом помещении Арсений обосновался давно и здесь же, в девяностые (когда ни до каких картин дела не было) — работал вместе с товарищем, пытаясь хоть как-то выжить. Как-то даже пришлось декорировать последние скорбные обители («изделия 700», как договорились называть их, чтобы не поминать всуе). У местных бандитов шел передел территорий. Активно отстреливали цыган. Узнав об их мастерской через цепочку знакомых, к ним приехал цыганский барон. Он показал фотографию с предыдущих похорон своего старшего брата и хотел, чтобы в таком же «изделии», с резьбой на крышке и боковинах, похоронили ныне павшего, среднего. Тело погибшего отправляли на далекую цыганскую родину, самолет завтра во столько-то, времени меньше суток. Но зато вот такая пачка зеленых! Сам Арсений не успел ничего ответить — вмешался товарищ: «Сделаем в лучшем виде!»
— Ну, слово сказано, — сверкнул золотым зубом и серьгой в ухе барон: черный, здоровенный, с бородищей, ухваченной когтями смертельной опасности, отчего осталось несколько, с белесой изморозью, борозд. — Никто за язык не тянул, верно?
Черный катафалк «навигатора» пятил свое длинное тело к дверям мастерской, уминая золото листвы глубокими протекторами резиновых лап. Чистая заготовка «изделия 700» была привезена в просторном, как раз подходящем для такой оказии джипе.
— Да ты когда-нибудь делал ТАКОЕ?! — через какое-то время, когда барон укатил, Арсений обрел дар речи и набросился на товарища. Единственная заслуга этого любителя художественных промыслов (то, что было на памяти Арсения) — это несколько резных панно для оформления детской музыкальной школы. А здесь — перенести рисунок с фотографии, сделать резьбу по крышке и боковинам, обработать, зашлифовать, придать тон «мореного дуба», чуть тронуть узор позолотой. И все это — до завтра!
— Да ладно, справимся как-нибудь. Читал у Ахматовой: «В щелочку смотрю я, конокрады / Зажигают под горой костер»? — ответил товарищ загадочно. Час от часу не легче! Оказывается, он не только поклонник непритязательных портвейнов, но и творчества знаменитой поэтессы!
— Да ты что, сбрендил?
— Я им такое изображу, век помнить будут!
…И была ночь ножей — длинных, коротких,
клиновидных, серпообразных (и еще целого набора резаков, стамесок, штихелей) — которыми, надо сказать, весьма искусно владел этот мастер-самоделкин, гробовых дел мастер. Ночь недорогого портвейна. Ночь ослепительного света прожектора, которым они сушили свеже-нанесенную морилку и лак. Ночь гудящего компрессора и аэрографа — им наводили тон «под старину» на уже готовый образец.
На другой день, как было условлено, к мастерской стали сползаться изумрудные жуки джипов, отсвечивая металлическим отливом боков и спин. Хромированные решетки радиаторов сквозили отблеском ножей, глубина тонированных стекол хранила всплески милицейских мигалок в ночи, огненные язычки пистолетных выстрелов. Цыгане выходили из машин, присаживались на корточки по кругу, образуя у входа в мастерскую зловещий циферблат… будто каждый из них обозначал последний час какого-то последнего времени. Со смуглых глянцевитых запястий, охваченных золотом цепочек, стекали синие реки вен с героиновыми прорубями у локтевых сгибов.
Когда вынесли гроб на улицу, «часы»-цыгане замерли… На крышке и боковинах сгущались сумерки, веяло речной сыростью, последний луч заката тронул кармином купы тальниковых кустов у излучины, поднимался дымок от костра конокрадов, дожидающихся ночи. В наступившей тишине, казалось, даже послышался треск сучьев в огне, потянуло дымком. Впрочем, нет… это трещали новенькие доллары, перетасовав которые, барон молча вложил в ладонь Арсения. Она была в порезах, темных отметинах морилки и лака — и чуть подрагивала, что выдавало ужас Арсения… Что будет, если заказ не понравится? Не «упакуют» ли их самих (не «утрамбуют» ли) в этот высокохудожественный образец?
Но на этом история не закончилась.
Через несколько дней опять приехал барон. Отстрел цыган продолжался. Арсений с товарищем сработали один за другим еще пять «изделий», делая их декор все более изощренным. Деньги по тем временам срубили немалые. За пятым гробом, на котором они изобразили черного бородатого цыгана, сидящего на корточках и курящего трубку — а к нему подошел жеребенок, склонил шею, цыган его треплет по холке, — приехал уже не барон, а какой-то мелкий, трясущийся вырожденец цыганского племени; приехал на облезлом уазике. И заказал шестой гроб. Но за ним уже никто не то, что не приехал, но даже не пришел. Он так и остался в мастерской.