— Благодарю вас, — произнес Воловцов и осекся, поскольку невольно взглянул на Кокошина, бледного, как свежевыстиранное полотно. — Вам плохо? — спросил он, обеспокоенный видом Владимира Игнатьевича.
— Да, мне нехорошо, — ответил Кокошин, расстегивая ворот сорочки.
— Может, присядете? — предложил Песков.
Кокошин кивнул и сел в кресло возле стола, уставившись на обгорелые доски пола.
— Был пожар? — с трудом разлепил он губы.
— Был… — Песков не знал, что ответить, только добавил: — Небольшой.
— Вы расскажете, как все произошло? — спросил Кокошин после паузы.
— А вы готовы выслушать? — посмотрел ему прямо в глаза Иван Федорович.
— Да, — нетвердо ответил сын Марьи Степановны.
— Нет, вы не готовы, — покачал головой Воловцов. — Может, позже?
— Нет, сейчас, — уже твердо произнес Кокошин.
— Хорошо, — согласился Иван Федорович. — Видите пространство возле стола между сгоревшими половыми досками?
— Да, — не сразу ответил Владимир Игнатьевич.
— На этом месте лежала ваша матушка, — как можно мягче сказал Иван Федорович.
— Она… сгорела? — Кокошин уронил голову и заплакал.
— Ее сожгли, — жестко, даже с ненавистью, произнес Воловцов. Конечно, жесткость эта и ненависть предназначалась вовсе не для сына несчастной старушки, а тем, кто это сделал.
— О, Боже…
Все трое молчали несколько минут. Потом, когда Кокошин немного успокоился, Воловцов снова заговорил:
— Нам бы хотелось, чтобы вы взяли себя в руки и, по возможности, спокойно и основательно осмотрели вещи вашей матушки на предмет похищения. Имелись ли у нее деньги, драгоценности?
— Нет, драгоценностей у нее не было, денег особых тоже. Ну, может, рублей пятьдесят-семьдесят на текущие расходы. Все драгоценности, которые у нее были, она продала уже давно и вложила в процентные бумаги. И деньги, получаемые от сдачи комнат в доме, она тоже вкладывала в процентные бумаги.
— А где она хранила эти процентные бумаги? — спросил Песков.
— В сундуке под кроватью, — ответил Кокошин.
— Вы можете нам их показать? — попросил Песков после того, как переглянулся с Воловцовым.
— Да.
Кокошин встал с кресла, прошел за ширму, встал перед постелью матушки на колени и, откинув покрывало, вытащил из-под кровати сундук. Бережно открыл его крышку, какое-то время смотрел на белье, наполовину заполнявшее сундук, а затем повернул голову в сторону следователей и срывающимся голосом произнес:
— Здесь, в сундуке, лежала шкатулка, матушка держала в ней процентные бумаги и деньги. В нее же она положила серебряные часы, которые я подарил ей в прошлом году. Только шкатулки здесь нет… — Закрыв лицо руками, Владимир Игнатьевич беззвучно заплакал. Плечи его ходили ходуном.
Несмотря на то, что и у Воловцова и у Пескова имелись к Кокошину вопросы, они деликатно помалкивали. И задали их лишь тогда, когда все трое вернулись в дом Феодоры Силантьевны. Тетушка, видя, что мужчины подавлены, слазила в погреб и достала бутылочку вишневой наливки, которую хранила для экстренного случая. Делала она ее сама, по старинному рецепту, и, когда Воловцов откупорил бутылку, из нее пахнуло таким ароматом, что он невольно привлек внимание мужчин. А потом был стакан наливки. И еще. И еще один. Было видно, как порозовел лицом Кокошин. Все-таки вино в определенных случаях, ну, например, как этот, — вещь крайне пользительная и необходимая. Оно отпускает ту внутреннюю, донельзя сжатую пружину в человеке, готовую сломаться или резко выпрямиться, медленно и постепенно…
Похоже, сын Марьи Степановны Кокошиной совсем не умел пить. Видя это, Феодора Силантьевна уложила его на свою кровать и стянула с него сапоги.
— А ты, Боже мой, — сокрушалась она, поглядывая с неизбывной жалостью на сына своей подруги. — Вот беда-то, вот беда-а-а…
Единственный вопрос, который Воловцов и Песков успели задать Кокошину, — какую в целом сумму составляли процентные бумаги его матушки.
— Восемнадцать тысяч, — ответил Владимир Игнатьевич и тут же крепко заснул.
— Однако, — посмотрел на Воловцова Песков, не сразу найдя его затуманенным взором. — Это ж целое состояние!
— Для кого состояние, а для кого и два состояния, — сдержанно заметил Иван Федорович, едва ворочая языком. Настойка оказалась столь крепкой, что мало уступала по производимому эффекту водке или коньяку.
— А для кого — два? — пьяно спросил Песков.
— Что — два? — поднял мутный взор на рязанского судебного следователя московский судебный следователь по наиважнейшим делам.
— Это ты сказал — «два», — перешел на «ты» со старшим товарищем Песков.
— Ну, сказал, и что? — с некоторой долей агрессии спросил Иван Федорович.
— Ничего, — пожал плечами титулярный советник.
— Вот и молчи.
— А я и молчу…
Вечером, когда хмель прошел, всем было изрядно неловко…
Владимиру Игнатьевичу Кокошину — за то, что он, придя в чужой дом к чужим людям, напился до безобразия и уснул на хозяйской постели прямо в сапогах. Хотя ему-то, учитывая несчастие с матушкой, его недавнишнее состояние было как раз наиболее простительно.
Виталию Викторовичу Пескову было стыдно за то, что он напился во время исправления служебных обязанностей и нес всякую околесицу. И еще без разрешения перешел на «ты» с судебным следователем по наиважнейшим делам Департамента уголовных дел Московской Судебной палаты его высокоблагородием Иваном Федоровичем Воловцовым, будучи без малого на десять лет младше его.
Ивану Федоровичу Воловцову было весьма стыдно за то, что он, как старший по возрасту и чину, не смог контролировать ситуацию и довел ее до рядовой попойки. Впрочем, многое можно было свалить на тетку, вернее, на ее эту вишневую наливку, что и не преминул сделать московский отпускник. Строго посмотрев на Феодору Силантьевну, копошащуюся на кухне с ужином, он свел брови к переносице и изрек:
— Тетушка!
— Чево? — отозвалась она с кухни.
— Ты зачем нас всех напоила?
— И не собиралась, Ванюша, — ответила тетка. — Вы сами всю четверть почти за милую душу вылакали, силком вам наливку никто в рот не заливал…
— А зачем не предупредила, что наливка твоя такая крепкая? — продолжал своими вопросами оправдывать себя и других Воловцов.
— Вы что, дети малые? — Она вошла в комнату и обвела троих мужчин насмешливым взглядом. — Не чуяли, что не воду и не молоко пьете?
— Все равно, — еще более нахмурил брови Иван Федорович и замолчал. Потому что говорить было нечего.
— Ладно, мне в гостиницу пора, — заявил Кокошин. — К похоронам еще надо готовиться…