– А мне уже поручено передать всем собравшимся здесь
господам и в первую голову вам, Людмила Григорьевна, что через три дня, считая
с завтрашнего, мы ждем вас в Лаврентьеве на ежегодном летнем театральном
представлении. У старого барина театры в заводе были, он в завещании писал,
чтоб ни в коем случае завод сей не нарушался.
– Как это прекрасно! – возбужденно воскликнула Макридина. –
А я уж тосковала, думала, со смертью графа все его затеи, назначенные для
развлечения соседей, сойдут на нет. А тут такая весть! Ах, Адольф Иваныч, как
же вы меня порадовали, как порадовали! Только скажите, что же будут
представлять?
– Вообще-то это секрет, – играя глазенками, пробормотал
Адольф Иваныч.
– Ну-ну! – закричали хором все мелкопоместные, а громче всех
– Макридина. – Не томите, не жеманьтесь! Откройте тайну, мы никому не скажем!
Дальше этого порога дело не пойдет!
– Ну, коли так… – Адольф Иваныч выдержал эффектную паузу. –
Коли так, скажу, что представлять будут Пушкина. «Барышню-крестьянку»!
Наступило минутное молчание. Потом собравшиеся медленно
обернули головы к Ирене, которую по-прежнему сжимал своими ручищами Решето. Все
рты дружно разинулись, и из них вырвался громогласный уничижительный хохот.
У Ирены потемнело в глазах. Почудилось, будто пресловутая Скилла
ощетинилась на нее всеми своими собачьими головами, только было их не шесть, а
куда больше! Да еще Симплегады давили все сильней, сильней… И наконец Ирена
лишилась чувств.
Глава 17
Репетиция
– Ну, Лизавета Григорьевна, видела молодого Берестова;
нагляделась довольно; целый день были вместе!
– Как это? Расскажи, расскажи по порядку.
– Извольте-с: пошли мы, я, Анисья Егоровна, Ненила, Дунька…
– Хорошо, знаю. Ну, потом?
– Позвольте-с, расскажу все по порядку. Вот пришли мы к
самому обеду. Комната полна была народу. Были колбинские, захарьевские,
приказчица с дочерьми, хлупинские…
– Ну! А Берестов?
– Погодите-с. Вот мы сели за стол, приказчица на первом
месте, я подле нее… а дочери и надулись, да мне наплевать на них…
– Ну?! Что ты молчишь, Катька?! Теперь твоя реплика!
– Ой, матушка Устинья Петровна, простите меня, глупую, ради
Христа, ради Боженьки, я запамятовала.
– Сколько раз было сказано: не сметь называть меня Устиньей
Петровной! Я Жюстина, Жюс-ти-на, а mon père звали Пьер, поэтому вы
должны звать меня Жюстина Пьеровна! Ясно вам?
– Ясно, чего ж тут неясного? Так чего-сь я там говорить-то
должна, Усти… то есть эта, Жюстина Пьеровна?
– Чего-сь! Играешь барышню благородную, а мелешь – чего-сь!
– Так ведь я не в роли сейчас, Устинь… ох, простите меня,
глупую, Жюстина Пьеровна, я сейчас сама по себе.
– Вот именно! Оттого, что ты все время сама по себе, у тебя
и не получается ничего. Вот Матрош – она как только начинает за Настю говорить,
сразу в роль входит, и никак ее из образа не выбить. Эмиль тоже таков. А ты
спишь на ходу. Non, nous attend l’honte et l’échec! Avec de telles
actrices même Shakespeare échouerait! Donc…
[15] «Ах, Настя, как ты
скучна с вечными своими подробностями!» Ну?! Что ты молчишь, Катька?!
– Ась? Уже говорить, да?
– Mon Dieu, pardonne moi, mais je tuerai maintenant cette
sotte![16]
Ирена не сдержалась и фыркнула. И тотчас удивленно покачала
головой. Вот уж не думала она, что у нее хоть когда-нибудь возникнет охота
засмеяться!..
С той минуты, как Ирена очнулась в седле Адольфа Иваныча, у
нее была одна только мысль – о побеге. Но руки и ноги у нее были накрепко
связаны, да и рот перехвачен платком. С ужасом ощущала она на себе тяжелую
лапищу немца, вспоминала его похотливые взгляды и дрожала, ожидая, что сейчас
он даст рукам волю, однако же Адольф Иваныч только придерживал ее, чтоб не
свалилась с седла, – придерживал крепко, но вполне деликатно. Правда, иногда он
начинал как-то странно сопеть и бормотал что-то по-немецки… Один раз Ирене
почудилось что-то вроде: «Mein Gott, gib mir die Kräfte, es zu
ertragen!»[17] Очевидно, Адольф Иваныч просил у Господа поддержки, чтобы тут же
не прибить строптивую беглянку.
Неведомо, кому решил помочь Господь, ему или Ирене, однако
привез ее управляющий в Лаврентьево в целости и сохранности, только измученную
настолько, что у нее и сил не было не только противиться, но даже слово
молвить, поэтому она безропотно терпела, когда ее оттащили в какую-то тесную
(спасибо хоть чистенькую) каморку без окон, бросили на убитый сенник,
валявшийся в углу, поставили рядом кувшинчик с водой, швырнули краюшку
черствого хлеба – и ушли. Потом, несколько собравшись с силами, она побродила
вдоль стен своей камеры и обнаружила нужный горшок. На сенник брошен был тощий
армячишка – накрываться на ночь, чтоб не замерзнуть. Похоже было, что Адольф
Иваныч решил продержать ее здесь долго.
Миновала наконец ночь – уже вторая Иренина ночь в
Лаврентьеве. Спать на сеннике было не в пример удобней, чем на кресле в форме
буквы S, но мягкостью он не отличался, и Ирена долго не могла уснуть: все
думала о своей грядущей участи. Открытие, что ее спасителем оказался сам
Берсенев, было совершенно ошеломляющим. До чего же тесен мир, если подумать! Ну
что ж, оставалась надежда, что новый барин окажется человеком и впрямь
добросердечным, как уверяла Людмила Макридина, и не позволит сечь-пороть Ирену.
Однако на то, что Берсенев внимательно выслушает ее и поверит, надежды не было
никакой. Он уже показал себя совершенно глухим и слепым. Лучше будет
рассчитывать не на чужое милосердие, а только на себя!
Но что она могла сделать сама, запертая в этой каморке? Ни
ночь не помогла с ответом на эти вопросы, ни утро, ни день. Пришел Булыга,
отпер каморку, бесцеремонно отшвырнул мощной ручищей Ирену, которая пыталась
было проскочить мимо него в дверь, оставил новый кувшинчик с водой и ломоть
хлеба; воротя гнусную рожу, забрал нужный горшок, взамен поставил другой. Снова
отшвырнул Ирену, которая повторила попытку к бегству, и, так не обмолвясь и
словом, вышел, накрепко заложив снаружи засовом дверь.