Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не знаю, что длиннее – час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из рая я уйду, в аду побуду.
Отчаянье мне веру придает.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
[4]
– Эту французскую поэзию надо бы беспредельщику почитать, – усмехнулся горько Анри.
– Он не поймет, – отозвалась Жанна. – Он из тех, кто не понимает стихов, не понимает поэзии.
– А ты из тех, кто понимает?
– Не знаю, – прошептала Жанна совсем тихо. – Не знаю, кто тут вообще может говорить о поэтике и ее понимании.
15
– Зачем говорить о какой-то красивости? Зачем говорить о поэтике там, где ее нет и быть не может? – Хозяин сидел в кресле и содрогался под мохнатым шерстяным пледом. – Скажи мне, Мамед, как можно находить благородство там, где его нет и быть не может? Только наивные юноши и полные идиоты считают, что в политике могут быть честные люди, которые могут что-то изменить. Бред. Честных туда не пускают, их отстреливают по дороге, чтобы не мучались. А если кто и пробирается наверх, так по дороге забывает и про честь, и про совесть. И руки, такие чистые руки честного человека, пачкает и даже не моет уже. Некогда мыть, наверх лезть надо.
Мамед слушал молча, лишь иногда кивал, или мрачнел, или усмехался. А хозяин распалялся все больше:
– Был у меня в юности один товарищ. Он кричал, что можно пролезть наверх и не запачкаться. Он орал о своей честности. Он слюной брызгал, пытаясь доказать что-то. И боролся с негодяями, боролся изо всех сил. Но как! Знаешь, дорогой мой, если для того, чтобы объяснить скандальной журналистке, что она не права, когда поливает грязью очередную жертву, ее саму тыкают носом в грязь, то это…
– Что значит «носом в грязь»? – перебил араб.
Последнее время он все больше позволял себе вольности, но хозяин терпел это, благо сам подпустил к себе Мамеда на опасно близкую дистанцию.
– А была история, – отмахнулся хозяин. – Подкараулил этот товарищ журналисточку возле Останкино, там телевидение тогда находилось, и закидал тухлыми помидорами. Скажи, ты – восточный человек, разве может мужчина говорить о чести, если поднял руку на женщину?
– В вашей стране может, – пожал плечами араб. – Только не пойму, к чему эти истории.
– К ответу на твой вопрос. Я бесчестный человек, Мамед. Будешь спорить?
– Спорить не буду, но не соглашусь.
– Говори, – потребовал хозяин.
– Правду, которая есть? Или правду, которая угодна?
– Говори уже как есть.
– Ты не бесчестный человек, хозяин. Ты мягкотелый человечишка. Не сердись, я это говорю не для обид. Просто хочу, чтобы ты понял свою тряпичность. Ты тряпка, тобой вертят. Но тебе удобно, чтобы тобой вертели. Так ты пытаешься отвести от себя ответственность. Но отвечать все равно придется. Здесь – перед людьми, в другом мире – перед Богом. И что ты скажешь в свое оправдание? Что ты сможешь сказать?
Хозяин застыл в кресле. Плед медленно подтянулся на самый нос, закрыв пол-лица.
– Почему ты рядом, Мамед? – спросил он глухо из-под пледа. – Почему ты рядом, если не уважаешь меня?
– Я не уважаю твою мягкотелость, но не тебя, хозяин. Подумай, как я могу не уважать человека, который спас мою мать? Благодаря тебе она живет до сих пор, так как я могу не уважать тебя?
– И только поэтому? А если бы я не сумел ее спасти.
– Ты сумел, хозяин. У тебя на это достаточно власти. Нужно было лишь желание. А вот если бы ты не захотел, тогда…
Араб замолчал и задумался надолго. Теперь терпеливо ждал хозяин. Наконец Мамед разлепил губы и сказал с не терпящей опровержения серьезностью:
– Если бы ты не захотел и моя мать погибла, думаю, мне бы хватило сил убить тебя.
16
По земле потянулся туман. Теряющиеся в нем корнями деревья, казалось, плыли в такт шагам. И замирали, когда они останавливались. Жанна чувствовала, что француз хочет что-то сказать, но не решается. Чувствовала, понимала и при этом тоже молчала. Начинать разговор первой не хотелось. Равно как и демонстрировать свою силу. Да и какая сила? Легко быть сильной, когда говорить трудно другому. А если бы говорить было трудно ей самой?
Анри остановился, обернулся резко. На лице сутенера была теперь отчаянная решимость.
– Уходи отсюда, – выпалил он, но не резко, а как-то просительно, что ли.
– Куда? И зачем? – Жанна подивилась собственному спокойствию.
На удивление не было в ней сейчас желания загонять дерзость в глотку наглому мужику. Даже наоборот, возникла мысль, а вдруг он совсем не то хотел сказать? И следом, вместо привычной категоричности, пришло желание разобраться в причинах.
– Не важно, – француз говорил совсем тихо. – Просто уходи, и все. Нас теперь не оставят в покое. Эти американцы… они ведь не случайны. Про нас рано или поздно узнают, а дальше останется только поймать и перестрелять всех до единого. Мы обречены.
– Боишься? – Жанна не нападала, не подкалывала, просто спрашивала. – Паникер? Так беги один. Или тоже страшно?
– Нет, не страшно. И потому я не побегу, я пойду с ним до последнего.
Француз опустился на землю и отложил в сторону автомат. Трава была мокрой от росы и тумана. Анри лег, растянулся во весь рост и принялся смотреть на звезды. Над ним нависло лицо автоматчицы.
– Не поняла.
– Что непонятного?
– Если ты сам не бежишь, зачем мне предлагаешь?
– Потому что я не хочу, чтобы тебя убили. Потому, что ты мне нравишься. Потому что я люблю тебя, дура-баба.
Анри смотрел ей в глаза, а показалось, будто заглянул в самую душу. И Жанна поняла, что он не врет. И от этого понимания стало вдруг до жути больно. Автоматчица дернулась, как от удара. Лицо ее пропало из поля зрения сутенера.
Зашуршала примятая трава. «Не иначе села рядом», – подумалось отстраненно.
– Ты, поди, всем так говоришь, – задала банальный даже для шестнадцатилетней девочки, и уж тем более для женщины с богатым опытом, вопрос Жанна.
– Нет. Обычно я беру то, что мне хочется. А ты первая женщина, которой сказал…
– Первая? – усомнилась та.
– Если честно, то вторая, – поправился Анри. – Только та, которая первой, была не в счет. Ей тогда лет десять было. И мне около того.
Снова зашуршало. Жанна вытянулась рядом.
– Никогда не говори так, – раздался ее глухой, далекий, словно из другой галактики, голос. – Никогда, слышишь? Это неправда. Так не может быть, это неправда…
Он не ответил. Он продолжал молча смотреть на звезды. Далекие, непостижимые. Какое объяснение ни придумай, хоть назови их далекими солнцами, хоть светлячками на небесном своде, хоть шляпками гвоздей, которыми этот свод прибит где-то там наверху, – все равно они останутся далекими и непостижимыми.