И, продолжая тренькать аккордами, прошел к креслу и сел.
– А ты Лена, дочь батьки-президента, – продолжая перебирать струны сообщил Вася.
– Почему батьки? – не поняла Эл.
– Ну, как же, – отозвался Вася. – Атаманы всегда батьки. Батька Махно, батька этот… как его… Забыл. Ну и президент, выходит, тоже батька, он же первый сказал, что каждый сам себе голова, а тем, у кого головы нет, под чужую голову надлежит равняться.
Эл посмотрела на мужичка с гитарой по-новому. Забавный, любопытный, но, кажется, сумасшедший. Впрочем, хоть какое-то развлечение.
– Вот-вот, именно развлечение, – поддакнул Вася, словно услышал ее мысли. – Я к вам и пришел, чтобы поразвлечь. Что вы так удивляетесь? Не смотрите на меня так, я не телепат, просто вы смотрели на меня как на шута. А я и есть шут – шут его самоотреченного величества батьки президента.
– Интересная трактовка, – приняла игру Эл.
– Нормальная. – Вася безумно хихикнул. – Я, знаете ли, людей ассоциативно воспринимаю. Человек – песня.
Он не переставал перебирать струны, нервы так, что ли, успокаивал. А в глазах светилось затихшее до поры безумие. Видимо, и вправду сумасшедший. Или все-таки притворяется…
– И с какой же песенкой ты у себя ассоциируешься, шут?
Вася странно поглядел на девушку и, сменив перебор, тихо и без хрипоты – куда она только делась? – запел:
Да, я шут, я циркач, так что же?
Пусть меня так зовут вельможи.
Как они от меня далеки, далеки…
[10]
Вася оборвал песню и загрустил, погрузившись в себя. Эл от души захлопала.
– Меня батька-президент привел. Обычно он меня в соседней комнате запирает, а сейчас к вам привел и говорит: «Развлекай». А как можно развлечь женщину? – он снова хихикнул и нервно задергал струны.
– Можешь еще спеть. С чем у тебя мой папа ассоциируется, например?
Вася косо, словно птица с ветки, одним глазом посмотрел на Эл. Нет, все же он безумен. Интересно, отец не боится запирать ее с сумасшедшим в одной комнате? Видимо, нет. Или же считает этого психа тихим. Или…
– Вот, например, так, – сказал Вася и запел с прежней хрипотцой:
Я не помню Ленина живьем,
Я его застал уже холодным.
Говорят, был дерзким пацаном,
Поимел державу принародно.
Отнял у богатых кошельки
И подвел под «новые понятия».
Дескать, все отныне – босяки,
Вот такая, значит, демократия.
Маленький, картавый, без волос,
Без конца по тюрьмам ошивался.
Видно, там несладко довелось,
Говорят, чернильницей питался.
Десять лет торчал на Колыме,
Партизанил в питерских болотах,
А потом метнулся по зиме
За бугром подтягивать босоту.
Песня отцу подходила не шибко. Какая, на фиг, демократия, видимо, такая же, как из папы Ленин. Хотя что-то в этом несомненно есть. Интересно, этот сумасшедший Вася сам эти песенки сочиняет или у кого на концерте подслушал?
– Не очень-то на отца похоже, – сообщила Эл. – Он не маленький, не картавый и волосы на месте пока.
– Буквально понимают песни только дураки, – хихикнул ненормальный бард, продолжая наигрывать непритязательный мотивчик. – Песня, как и любое другое произведение искусства, – это в значительной степени аллегория. Если ты этого не понимаешь – значит, дура. Хотя куда тебе понять? И не смотри так на меня, я же шут, дурак. Могу кому хошь чего хошь говорить, и обижаться на меня нельзя. Обидеться на дурака – значит, признать себя полным кретином.
Эл хотела было что-то ответить, но Вася не дал такой возможности. Он сильнее ударил по струнам и допел, явно пропустив кусок песни:
А теперь он вон, в гробу лежит —
Может, помер, может, притворился.
Он ведь, гад, живее всех живых,
Не, ну воно как в гробу-то сохранился.
Может быть, гореть ему в аду,
Но пока для всех, на всякий случай,
Пусть он будет лучше на виду,
Вдруг еще чего-нибудь отчебучит…
[11]
«Это тебе в аду гореть, за такие издевки, – подумалось Эл. – Причем еще при жизни». Хотя дурак, судя по всему, не такой дурак, знает как, с кем и какие песенки петь.
Вася оборвал аккорд и снова по-птичьи скосил глаз на девушку.
– Как песенка?
– Бездарно. Твое сочинительство?
– Нет, одного доброго человека, он давно писал эти песни, еще до объявления бардака по всей стране. А после бардака… Ой, даже и не знаю, что с ним случилось.
Что случилось, что случилось, мысленно усмехнулась Эл. Либо где-то существует, либо «вон в гробу лежит». У всех теперь так. Или не у всех. Если Белый город вспомнить, так там все иначе. Нет, не вспоминать, не думать об этом. О чем угодно, только не о том, что произошло и происходит.
Вася тихо тренькал струнами, петь больше не решался. Или не хотел без указания со стороны дочки «батьки-президента». Назвавшийся шутом больше не развлекал и не интересовал ее. Эл устало закрыла глаза, боясь заснуть, и, стараясь ни о чем не думать, вслушивалась в гитарное треньканье и легкое пощелкивание секундной стрелки огромных напольных часов. Им лет двести наверное, а они все идут. Двести лет секунда за секундой… Тяжело-то как.
И Эл стало жалко несчастные часы.
4
Хозяин сидел в кресле, укутавшись в шерстяной клетчатый плед, и дымил трубкой. Дым туманной пеленой стелился по полу, под потолок отчего-то подниматься не спешил. Хозяин молчал. Говорить хотелось о многом, но с чего начать, он не знал, а араб тоже не торопился вступать в дискуссию, притулился в уголочке и молча смотрит как на врага народа. Да покашливает время от времени от табачного дыма.
Мамед снова закхекал и, пытаясь унять кашель, наконец прервал молчание:
– Что за табак у тебя, хозяин?
– «Старый Дублин», – президент снова втянул в себя густого дыма, выпустил. Дым струей устремился вперед и вниз и начал потихоньку оседать.
– Этим «Дублином» клопов морить хорошо, – проворчал араб.
– Крепкий табак, – пожал плечами хозяин. – Практически без примесей. Хороший.
– Вам нельзя крепкий, врач сказал…
– Черт с ним, – прервал президент. – Черт с ним, с этим эскулапом. Его послушать, так мне вообще ничего нельзя. Это вредно, то не полезно… Знаешь, жить вообще вредно, от этого умирают, говорят.
– Не оригинальная шутка, хозяин, – подметил араб. – То, что жизнь – это неизлечимая болезнь, передающаяся половым путем и ведущая к летальному исходу, известно давно. С чего вас потянуло на столь крепкий табак и столь мрачные шутки?