— А что случилось с Люси? — спросила Милена. О ней ничего не было слышно уже несколько месяцев. Наверное, и вправду дела плохи.
Санитар на ходу пожал плечами.
— Да ничего такого. Она поправляется.
— Да, но от чего?
Тот лишь опять пожал плечами.
— Да как сказать. — Он добродушно улыбнулся. — Не то от старости. Не то от человеческого состояния. Потому как она постоянно… не то не в себе, не то… слишком уж в себе, что ли. Хотя ничего сверхъестественного в этом вроде бы и нет.
«Сверхъестественного?»
Сопроводив Милену до конца коридора, он кивком указал на вход в палату, словно представляя ей пациентку.
«Эх, эталон, эталон, — вздохнула мысленно Милена при виде этих свежих улыбающихся щек, — и тебя не минует чаша сия».
И вошла в палату.
Кроме Люси, здесь никого не было. Она сидела в кровати. Милена уже в первую секунду, с порога, заметила, насколько разительно она изменилась.
Люси держалась спокойно, с достоинством, даже с некоторой величавой строгостью. Волосы у нее уже не были оранжевыми. Они были цвета сухой, пыльной земли; потемнели даже их корни. Более гладкой и упругой выглядела теперь ее морщинистая старческая кожа, совсем не такая, как прежде.
Люси взглянула на нее с затаенной улыбкой, и что-то в ее взгляде подействовало на Милену так, что у нее перехватило дыхание.
— Я тебя знаю, — произнесла она.
— Привет, Люси, — сказала Милена. Ее словно застигли врасплох. — Как ты тут?
— У тебя нет времени, — заметила та все с той же строгой улыбкой. Отвернувшись, она посмотрела в окно на реку. — У тебя нет того времени, которым располагаю я.
Люси потерла ладонью о ладонь, и кожа в том месте, отслоившись, скаталась колбаской, как бывает иной раз после солнечного ожога. Новая кожа под ней была бурой, плотной и пористой, без каких-либо морщин или линий. Хироманту здесь делать нечего — он не прочтет решительно ничего. Милена смотрела на Люси в профиль.
Он чем-то напоминал древнеримскую монету: черты лица были несколько искаженные, и вместе с тем заостренные, что придавало лицу строптивый вид. «Она похожа на какой-нибудь экзотический корнеплод. А запах, запах от нее какой замечательный. Как от свежего хлеба».
— Однажды, — заговорила Люси степенно, — все возвращается, а ты вдруг оказываешься в другом месте. Скажем, сейчас. Я могу любую карту нарисовать, вот этой самой рукой. Могу пальцами зажечь сигарету. Имей в виду, я не говорю, что все сложится само собой, как мы того хотим. Я лишь говорю, что глаза полые, они могут смотреть яблоками внутрь… и свет идет из глаз внутрь, а никак не наружу. Когда-то все суммируется.
«Заговаривается», — решила Милена.
— …Все суммируется однажды. Складывается воедино — все те мелочи, кусочки. И ты очищаешься. Памяти не остается. Блаженное ощущение. Как в теплой ванне. И ничего больше не надо.
«Или перешла в какое-то иное состояние, — сообразила Милена. — Люси, что ты пытаешься мне сказать?»
— Я высотой двести метров, — говорила Люси. — Вы могли бы укрыться в моей тени, если б только видели мою листву.
Она со вздохом подняла стоящий рядом на кровати поднос. На тарелке находился большой кусок мяса с поджаристо-золотистыми жиринками, а также соус и… мороженое?
Нет — картофельное пюре. Баранья отбивная и горка пюре с ямкой, где находилась мятная подливка. И пара-тройка зеленых шишечек брюссельской капусты.
«Этого здесь сейчас не было, — в замешательстве подумала Милена. — Не было, я точно уверена».
Люси, пожевав, сглотнула.
— Эти маленькие следы идут повсюду, — степенно рассказывала она, аккуратно зачерпывая вилкой пюре. — Первое время их толком и не видишь, пока не побудешь слепым годков пятьдесят–шестьдесят. По крайней мере, я не замечала их примерно столько лет. Как вдруг потом по всей голове у меня ободом прошла боль, и зрение улучшилось. Глаза начинают видеть все лучше и лучше, и все предстает в ином свете. Совершенно ином. А так как зрению тебя не учат, на исцеление уходит время. Чтоб выздороветь, надо вначале ослепнуть.
Она приветственно подняла вилку с порцией пюре.
— И знаешь, чего бы я хотела, — сказала она, жуя. — Посадить себя лет на сто. В почву, как дерево. Питаться, как дерево, солнцем и дождем. Чтоб расправились все эти складки в мозгу. Тогда бы у меня и кости совсем исцелились. Тебе не говорили? У меня ж кости теперь становятся лучше, крепче. И наросты все тоже отслаиваются.
Она говорила без тени лукавства или подвоха. «Она утратила свой старый Лондон, — догадалась Милена. — Сбросила его, как змея сбрасывает старую кожу».
— И еще, — сказала Люси, — я беременна.
При этом она жевала отбивную, которой здесь еще минуту назад явно не было.
— Метастаз. Кусочек от него отслоился и начал расти у меня в утробе. Один шанс из десяти миллионов, но опять же, кто считал, сколько у меня миллионов этих самых шансов? — Она не то хмыкнула, не то усмехнулась. — Сколько нужно, все мои. Моя дочка, она тоже будет раковой. Я уже четко знаю, как буду ее растить. Сорок–пятьдесят лет пускай побудет дитем. Построим с ней плот и будем на нем жить посреди океана. А питаться будем рыбой, которая выпрыгивает из воды, когда ты неподвижно затаишься, слившись с пейзажем. Работой я ее донимать не буду, вообще никакой. Выберем себе пару островков и будем на них жить-поживать в свое удовольствие. А что-то там делать, возиться — зачем оно нам? А когда ей ребенком быть надоест — что ж, сделается чем-нибудь другим, новым. Мы время от времени будем меняться, становиться толще в обхвате, здоровей.
Усердно жуя, отчего щеки у нее ходили ходуном, Люси поглядела на Милену и негромко рыгнула. Спрашивать было не время, но Милена должна была знать ответ.
— Люси, — обратилась она, произнося каждое слово с нарочитой четкостью, как будто бы та частично забыла родной язык. — Помнишь, ты говорила, что готова поучаствовать в опере? В «Божественной комедии»? Говорила, что сможешь сыграть Беатриче? Так вот, ты готова спеть ее вокальную партию?
— У-у-у, — даже в каком-то негодовании протянула Люси и, потянувшись, жестко потерла Милене макушку. — Да ты что, детка моя, — посмотрела она на Милену как на дурочку. — Я ж ее уже записала, ты не помнишь, что ли? В другом времени.
«Тронулась», — окончательно решила Милена. С ней они ничего не записывали; Люси тогда как в воду канула, ее так и не смогли отыскать. Они обе посмотрели друг на друга с жалостью, каждая по-своему.
А Милена Вспоминающая подумала: «Можешь ее жалеть, можешь не жалеть, но ты придешь домой, и окажется, что вся ее партия записана. Ты увидишь, как она поет с Данте, возводя его на небеса. И будешь потом внушать себе, что она каким-то образом умудрилась проникнуть в павильон и все там записать в твое отсутствие. Причем весь актерский состав будет дружно утверждать, что ни разу ее там не видел и вместе с ней не пел. Разве что во сне. Мир не таков, каким мы его себе представляли. И той тарелки с отбивной там на самом деле не должно было быть, и ее записи. Как, может, и всего того мира вообще.