Они напоминали людям о том, что те умрут; своим существованием предопределяли их собственную кончину, которая в общем-то уже не за горами. Сироты с безжалостной ясностью приоткрывали тот факт, что дети растут и развиваются слишком быстро. Люди считали, что темные мысли у них вызываются или провоцируются темнотой в умах сирот. Люди страшились, что сироты испортят их собственных детей не по годам взрослыми мыслями или чересчур ранним половым влечением. Милена не знала, что она сама — своего рода тест на толерантность, живая шкала отклонения в развитии.
Роуз встала, завернувшись в одеяло, которое выдернула у Милены из рук. Отойдя в сторону, она через плечо обернулась на Милену. Роуз плакала. Закрыв лицо руками, она пошла быстрее, удрученно покачивая головой. А затем перешла на бег, прихрамывая босыми ногами на битом щебне.
Милена лежала на матрасе, сунув руки между колен. До нее уже дошла и суть происшедшего, и что будет дальше. Про нее скажут, что это случилось, потому что она сирота. Что ж, они правы: она действительно сирота. И ее отошлют. Обратно в Детсад.
Пришла Мала со своей неизменной улыбкой, только на этот раз несколько натянутой, словно глазурованной, как у тех фарфоровых статуэток.
— Милена, здравствуй, — обратилась она, наклоняясь сверху. — Ты этим всем очень удручена, не так ли?
Милена застыла, как загнанное животное. Она чувствовала себя подкошенной, лишенной жизни — дерево, упавшее на Детский сад. Милена уставилась взглядом в колени Малы: смотреть ей в лицо она не решалась.
— У тебя множество проблем, Милена. И это можно понять. Ты лишилась родителей, у тебя есть определенные дефекты в развитии. И мы пытались тебе помочь с ними справиться, для твоего же блага и чтобы помочь Роуз Элле с ее работой. И мне приятно думать, что мы сделали для тебя что-то хорошее. Но теперь твоя жизнь в твоих руках, дорогая. Тебе теперь самой предстоит поработать над своим развитием. Тебя считают и от всего вылечат, уже совсем скоро. И может, после этого, когда все наладится, ты… — сделав паузу, она коснулась руки, точнее, рукава Милены, — ты, может быть, снова сможешь нас навестить.
— Куда мне теперь идти? — произнесла Милена чужим, потерянным голосом.
— Другие сироты сейчас переезжают в Медучилище. Крепкое такое здание, куда крепче, чем здесь, на Сенном. — Колени слегка повернулись: мать Роуз в этот момент, видимо, с сожалением оглядывала царящую вокруг разруху. Осознание собственного горя придавало ей твердости.
— Тебе, наверное, сейчас лучше пойти, Милена? Пока люди не начали просыпаться, задавать всякие вопросы. На-ка. Вот твои ботинки, дорогая.
Пока ей силком натягивали обувь, Милена лежала не шевелясь.
— Я не хочу идти, — прошептала она.
— Я знаю, дорогая, — сказала Мала со вздохом. — Но так будет лучше для всех.
Милена заковыляла среди развалин, оглушенная примерно так же, как в тот раз, когда ей вводили сильнейший вирус — прямо в вену через иглу. Та дозировка ее чуть не убила. У нее открылось кровотечение. В течение нескольких дней Милена металась по постели в бреду, а потом несколько недель бродила заторможенная, пока инфекция с кучей новых знаний варевом клокотала у нее в голове. Но и тогда вирусы не смогли прижиться и взять верх. Ее и так и сяк крутили, пристально изучая, могущественные Доктора, ощупывая холодными пальцами и оглядывая ледяными глазами. У нее брали образцы — должны же могущественные Доктора знать, почему вирусы не срабатывают. После той окончательной дозы Милене больше давать ничего и не пытались: истязаний достаточно. Пусть теперь сама себя по жизни истязает.
И подослали к ней Роуз Эллу.
— И мы пытались, — горько повторила Милена чужие слова, — помочь Роуз Элле с ее работой…
Не помня как, Милена очутилась в вестибюле Медучилища.
За столом сидели Наставницы. Силами воспитанников все здесь было аккуратно подметено или заменено, так что беспорядок был в целом устранен. Глаза Наставницы прошлись по Милене: испачканные углем руки, чумазая физиономия, белесая от пыли одежда — в общем, «Последний день Помпеи».
— A-а, доброе утро, мисс Шибуш. Вот вы и вернулись после бури. Ну и хорошо, мы для вас как раз подыскали новую рабочую группу. Для подготовки к вашему предстоящему Размещению. И уютную новую комнату.
Милена смотрела на них, не отводя глаз.
«Есть ли у этой комнаты зубы, как у акулы? Чтобы откусывала и сжевывала тебе пальцы, пока ты мытарствуешь по руинам жизни? Стирает ли она тебя в порошок, скрежеща зубьями-жерновами камней? Сочится ли из-под двери этой милой, новой светелки твоя кровь; снабжены ли стены крючьями и креплениями, к которым тебя надлежит привинчивать?»
— Я хочу, чтобы меня сожгли, — обратилась она вслух. — Чтобы из меня все выжгли. Дотла, начисто! — Она ткнула себе пальцем в лоб. — Сделайте мне плохо, до невыносимости. Сделайте так, чтобы я свалилась. Чтобы мне от вируса стало дурно так, как еще не бывало никогда. Введите его весь целиком, одной дозой. Мне все равно, убьет он меня или нет, — мне просто нужно, чтобы в меня его ввели, чтобы он был у меня под кожей!
«И я буду подконтрольна. Сделаюсь аккуратной, чистенькой, все вещи у меня будут опрятные, не подкопаешься. И рассуждать я буду так, что одно загляденье, и в предчувствии моих сюрпризов вам замирать больше не придется — ни вам, ни кому другому».
— Вылечите меня, — потребовала она.
И прошла в свою новую комнату. Голые стены, четыре одинаково безликих кровати, запах новых соседей по комнате. Упав на койку, Милена вперилась в стену.
«Ненавижу детство, — подумала она. — И жалею, что когда-то была ребенком. Лучше уж быть старой, чтоб старее некуда. Давайте, вирусы, наваливайтесь скопом. Валяйте, математика, Маркс с Чао Ли Сунем. Пожалуйте, логарифмы и музлитература, со всеми ее операми, где все предсказуемо, как стрелка компаса. Валяйте, пляшите в моей голове, разбейте ее в щебень! Лучше все забыть».
Милена, которой надлежало стать взрослой, сделалась зловещей, одержимой преследованием охотницей. Она охотилась за памятью.
«Не надо, — шептала вспоминающая Милена-взрослая. — Не надо!»
Но голос из будущего был слишком слабым и отдаленным.
Подобно оборотню с зубами и когтями, она преследовала свое детское «я» по всем мало-мальски памятным, затененным закоулкам тех ненавистных лет в Англии. Догоняла и безжалостно стирала все те мелкие спиральки ДНК — те самые, что кодировали и хранили изображение и звук, боль и одиночество, труд и ожидание.
Она бдительно фильтровала память, как будто это был зловредный вирус. И, находя искомые участки спирали, безжалостно расправлялась с ними — разрывая, раздирая, так что элементы разлетались вдребезги, рассеивались. Память о прибытии в Ньюхейвен на пароходе; смерть матери; постылая зубрежка английского языка и любезный человечек, который его преподавал, — на все это она набрасывалась и яростно разрывала в клочья.
Постепенно она добралась и до воспоминаний о Роуз Элле, о том доме, о музыке с танцами и книге о театре, которую ей дал отец Роуз Эллы. Милена держала их, как пинцетом, буквально ощущая пальцами их вес. Чувствовалось, как они расправляются, расцветают у нее в уме, насыщаясь цветом и звуком, — цоканье деревянных башмаков, беспечные посиделки на залитой солнцем Рассел-сквер; пушечки-малютки для салютов. И звуки музыки, почти не смолкавшие в доме.