— О да, Иисус любит меня. О да, Иисус любит меня. О да, Иисус любит меня. Мне Библия это гласит.
Перестав совать листы салата сквозь прутья клетки (к неудовольствию кроликов, которым нечего стало жевать), он обернулся.
— Мне очень одиноко с той поры, как ее не стало, — сказал он и смолк, будто выжидая, что Милена как-то утешит его.
— Да, Майк, я понимаю, — вынуждена была сказать она.
Голограмма в воздухе растаяла.
— Ты пойдешь за меня замуж? — спросил он.
— Нет, — ответила Милена.
— Ой, — спохватился Майк. — Что-то я впервые так расчувствовался. — И поспешил отвернуться к своим кроликам.
«Дело начинает принимать серьезный оборот, — подумала Милена. — А ну-ка честно, милая. Если от тебя ждут ответа, надо, чтобы он был прямым и откровенным».
— Майк. Я ответила: «Нет». И ответ этот не будет меняться, сколько бы раз ты этот вопрос ни задавал. Поэтому, пожалуйста, не задавай мне его больше.
— Я очень преданный, Милена, — смущенно признался он кроликам.
— Мне твоя преданность не нужна, — вздохнула Милена утомленно. — От тебя мне нужна лишь тишина.
— Тутти-фрутти, — вздохнул Майк. — Тишина так тишина. — И, подняв голову, улыбнулся, словно намекая: «Но я всегда буду здесь, рядом».
— ДА ЭТО ЖЕ, — усмехнулся один из грушевидных, — просто безумство! — Вид у него при этом был восторженный. В памяти Милены Вспоминающей его имя не сохранилось. Он уже умер. Так и непонятно теперь, был он другом или нет.
— Но ведь сработало же, — невозмутимо заметила Милена.
Скрестив ноги и подложив ладони под бедра, сидел и размеренно покачивался взад-вперед Чарльз Шир.
Министерский кабинет поменял окраску. Теперь он был бежевого цвета, с мягко контрастирующими коричневыми и серыми полосами по стенам. Ширм больше не было. Как не было и прежнего Смотрителя Зверинца. Вместо него делами заправлял гладкий молодой человек, теперь уже сильно раздавшийся, в еще более пестрых штанах и рубашке. Мильтон. Министр Мильтон. Раздобревший и подобревший от успеха и всем своим видом пытающийся показать, что он что-то смыслит в искусстве. Глядя на его лиловое, с набрякшими щеками лицо, улыбающееся все той же молодой улыбкой, Милена в тот момент подумала: «Этот долго не протянет».
— Бы-ы, — с неожиданным напряжением вдруг попытался заговорить Чарльз Шир. Остальные обернулись на его голос. — Бы-ы, бы-ы…
Звук голоса откровенно угнетал. Было в нем что-то такое, отчего Милену буквально подташнивало.
— Чарльз, — спросила Мойра Алмази, — с вами все в порядке?
Тот метнул на нее взгляд, полный уязвленного достоинства и вместе с тем гневного отчаяния.
— Д-ды… Н-н-э-э, — он силился произнести что-то вроде: «Да нет».
Все неловко смолкли.
«Заикание, опять это заикание, — подумала Милена. — Вот уже больше года, как начала заикаться Принцесса. А теперь впечатление такое, будто заикаться стало чуть ли не большинство.
«Чарльз, ты бы поверил, скажи я, что искренне тебе сочувствую?» — мысленно обратилась к нему Милена.
— Лучше не говорить, а петь, — подсказала Милена своему недоброжелателю. — Тогда получается без заикания.
Тот лишь злобно на нее покосился.
— Я, конечно, извиняюсь, но сейчас заикаются многие, и единственный для них способ разговаривать — это петь.
Ни для кого не было секретом, что люди на улицах теперь частенько изъяснялись пением.
Чарльз Шир кипел от злости. Он понимал, что отныне ему действительно придется изъясняться только пением. Он посмотрел на Милену и словно подзарядился от собственной ярости.
«Что ж, ладно, — казалось, говорили его глаза и морщинки. — Ладно. Я сделаю это, пусть даже буду выглядеть в ваших глазах посмешищем. Но уж теперь я вам выложу все, что думаю, и никто не посмеет мне возразить ни слова».
Надо сказать, что музыка и слова должны были составлять единое целое. При этом выбранная мелодия вносила в речь дополнительную значимость. Именно поэтому пение было делом непростым, и даже ответственным: оно не терпело лжи.
И Чарльз Шир принялся выводить мелодию.
— Я хочу для себя кое-что прояснить, — запел он. — И надеюсь, что ловите вы мою нить…
Мелодия была нескладной и несколько детской: как будто кто-то шатаясь бредет через лес. Милена активизировала вирусы, пытаясь уловить, что это за песня. Секунда-другая, и вирусы остановили выбор на малоизвестной песенке «Гуляли мишки на опушке». Слова теперь вполне органично вписывались в бесхитростную мелодию — настолько естественно, что даже удивительно, как вообще человечество в свое время перешло на прозу: ведь пение гораздо приятней для слуха.
…Как так можно: все небо из космоса голограммами заполонить?
Предложив нам все это, ты составила смету,
И других постановок теперь уже нету.
Но зачем заполнять небо нашей планеты Алигье-ери?
Какой-то коротышка в восторге захлопал в ладоши, но под взглядом Мойры тут же осекся.
— Я считаю, — сказала она, — что в данной ситуации мы должны сосредоточиться на подробном обсуждении этого вопроса. Итак, Милена?
Милена слегка разволновалась, сознавая, что оказалась сейчас не в выигрышном положении.
— Я… В прошлый раз я не особо вдавалась в эстетический аспект своего предложения. Вопросы сметы были сами по себе непростыми, и, откровенно говоря, они на тот момент казались мне основными. Теперь же очевидно, что исполнением оперы заинтересовался сам Консенсус. Он ее и оркестровал. Однако «Божественная комедия» длится более пятидесяти часов. Как вы понимаете, любое действо таких масштабов — дело крайне затратное и затруднительное. Я предлагаю, чтобы «Комедия» явилась вкладом Британии в празднование столетия Революции. При том варианте постановки, какой предлагаю я, это было бы поистине всенародным общественным событием; праздничным салютом, если хотите. При этом можно было бы объявить во всеуслышание: речь идет о грандиозной новой опере — какой еще не бывало, — да еще и с использованием колоссальной революционной технологии. Это было бы достойной данью памяти самой Революции.
Мойра Алмази что-то взвесила в уме.
— Да, все это так. Но я, например, беспокоюсь о тех же больных, — сказала она, избегая глядеть на Чарльза Шира. — Беспокоюсь о всех тех людях, которым на тот момент будет не до праздника, но деваться от него будет некуда. Представьте, что вам нездоровится от вируса или же вы просто умираете. Вы жаждете одного: покоя, уединения. А у вас при этом сто ночей кряду гремит над головою опера — да не где-нибудь, а прямо в небе!
— Но так где же еще ее можно поставить? — спросила Милена негромко, чувствуя в словах Алмази неоспоримую логику.
— Да хотя бы здесь. С помощью голограммы можно хоть все небо спроецировать в любое помещение, даже самое небольшое, и оно все равно будет смотреться натурально.