Сколько всего кануло, и годы за плечами, и что за профессия — продюсер, или того хуже — администратор, но ему нравится его дело, он делает его хорошо и со вкусом. Провалитесь вы все к сатане, Звонарь больше ничего не будет искать, и спасать свою шкуру ему тоже пока незачем. С тем Гуго уснул, и через несколько дней по «Олимпии» пошли разговоры, что у шефа улучшился характер.
Вторая, затененная часть его жизни протекала в ту пору без особых проблем. Ошибается тот, кто думает, будто патриархи преступного мира сплошь тем и заняты, что беспрестанно взрывают машины и палят друг в друга. Во-первых, уже очень давно ни Звонарь, ни Пиредра сами ни в кого не стреляли, во-вторых, даже в тех горячих сферах, особенно на высших уровнях, случаются периоды договорного затишья, и порой довольно длительные.
В 484 году, в самом начале олимпийской одиссеи Звонаря, в хлебосольный Страсбург слетелись для интимной обстановки двадцать восемь глав семейств и группировок, не имеющих отношения к европейскому наркобизнесу. Председательствовал на этом уютном сборище Пиредра, а лидером французского музыкального проката был Звонарь.
Заседали несколько дней и, даже не повысив голоса, оговорили множество дел, начиная от курса немецкой марки и кончая проблемой найма рокерских банд; немало разных пальцев — толстых, худых, костлявых, волосатых и иных — погуляло по оригинально перекроенной карте Европы. Спорить с Пиредрой никто не захотел, а он, в свою очередь, движимый инстинктом хищника, запрещающим откусывать кусок не по горлу, тоже не стал перегибать палку. В итоге весьма долгое время эта сторона дела не причиняла Звонарю практически никаких хлопот.
Другая часть — валютно-оружейная отмывка — и вовсе никак его не касалась. Здесь полновластно распоряжались службы Скифа, сюда мафию не подпускали на версту, и единственным известным Гуго результатом их деятельности были разные по времени и размерам суммы — неведомые проценты с неведомых отчислений, которые вносились на олимпийские счета за символической подписью Пиредры. К этой же статье относились их совместные с Рамиресом крайне нерегулярные поездки по делам Программы, где самым трудным было, пожалуй, вызубрить железный регламент абсолютно необъяснимых подчас действий.
Единственной по-настоящему напряженной и требовавшей постоянного внимания областью оставалась звукозапись. Эта отрасль была необычайно сильно американизирована, точнее сказать, калифорнизирована, и ее жаркое дыхание долетало до Звонаря даже через Атлантику. Так уж повелось, что звукозаписывающее производство тесно переплелось с киноиндустрией, а киноиндустрия — это Шесть семейств с Западного побережья, полтора десятка ершистых кланов: народ все нахрапистый и неуступчивый, да плюс якудза, одесситы, еще какие-то «новые чикагцы» и вообще невесть кто — только знай приглядывай. И Звонарь глядел в оба, смекалка и разбойничий нюх ему никогда не изменяли, слов на ветер он не бросал, и к этим словам прислушивались по обе стороны океана.
Как бы то ни было, «весь этот джаз» оставлял Звонарю время для приключений духа, которые, как известно, раз подцепив человека на вилку, незамедлительно перебрасывают на другую. Следующая вилка оказалась, пожалуй, самой интересной. Когда-то в незапамятные времена Звонарю довелось провести пару недель в четырех стенах в полном одиночестве. Тогда с ним приключилась странная чертовщина: он начал видеть музыку — словно линии, то уходящие вверх, то ныряющие в глубину, казалось, он мог их нарисовать.
Теперь это же повторилось. Однажды, после тяжелого дня и ночной репетиции, когда все шло через пень-колоду, он поднялся к себе в кабинет, снял свитер и, включив одну настольную лампу, принялся сворачивать металлическую пробку у «Длинного Джона», врезая в горячую ладонь ледяную гофрированную реборду, и тут увидел загогулину. Это был фрагмент мелодии, но спеть его было нельзя, он сидел еще где-то глубоко внутри, но виделся отчетливо — Звонарь без труда начертил его в воздухе бутылкой.
Но теперь разбойник был не тот, что много лет назад в одиночной камере. Теперь он знал, что существуют ноты, такты, четверти, осьмушки и прочая премудрость. Гуго сел за стол, достал какую-то старую нотную тетрадь красный тонкий фломастер и на свободных местах начал осторожно разматывать загогулину. Вышло пять нот и два такта. Звонарь отложил фломастер и, не сводя глаз со знаков, покачал с удивлением головой, потом подошел к пианино и тихонько сыграл то, что получилось.
Наваждение прервалось. Отвлекшись, Гуго наполнил забытый стакан, посмотрел на часы, сказал: «Угу» — и потянулся за телефонной книгой. Но тут загогулина явилась снова. Вглядевшись в нее поверх стакана, а затем отставив его, Звонарь понял, что загогулина — это перемычка между двумя длинными кусками. Он опять сел за стол и, поколебавшись мгновенье, стал перекладывать хитрые извивы, зубцы и провалы в нотную строку, начав с нового фрагмента. Несколько раз линия загадочно пропадала, и тогда разбойник принимался, закрыв глаза, страстно мычать на разные лады, угадывая, что очередная нота выпадает из общего звучания и надо менять ее высоту.
До начальной завитушки Звонарь дописал уже вполне уверенно и приступил ко второму фрагменту, как начались новые странности. Линия расщепилась, и пошла какая-то вязь. Гуго сообразил, что это инструментовка, соло, сопровождение, ритм и прочее, но писать сразу сделалось трудней. Звонарь забыл про все, разгорячился и, время от времени потирая шею, строчил уже сразу в двух альбомах, положив один вверх ногами, криво отчеркивая такты и раскидывая между строк ему одному понятные крючки и стрелки.
Закончив, он бросил бумаги, быстрым шагом вышел из кабинета, схватил у кого-то бутерброд, проглотил, как крокодил, не жуя, запил полбутылкой минеральной воды и сел переписывать начисто. Было четыре часа утра. С охапкой нот Звонарь сел за пианино и, глядя в собственную писанину, заиграл. Получилась джазовая пьеса, в духе середины двадцатых годов. Сыграв ее раз десять, а может, и двадцать, Гуго немного успокоился и завалился спать тут же на диване.
Днем начались мучения. Прихватив скрученные в трубку ноты, Звонарь, как хищный зверь, рыскал по студиям «Олимпии», подстерегая уединение кого-нибудь из освободившихся музыкантов. В обеденный перерыв ему повезло, и в пятом блоке, в двух шагах от буфета, он нашел гитариста Стива Лонга и басиста Саймона Вильфранша, расположившихся среди пустых пюпитров.
— Хорошо, что я вас застал, — сказал Гуго, разыгрывая равнодушие и отчаянно волнуясь в глубине души. — Вот посмотрите-ка сюда.
Джазисты заглянули в ноты и не выразили ни возмущения, ни удивления.
— Здесь нужен сакс, — заметил Вильфранш. — Хаксли только что отчалил пожевать, я его сейчас позову.
Звонарь кивнул. Детище рвалось прочь из рук создателя, стремясь заявить о себе миру. Появился Хаксли, тоже не нашедший в ситуации ничего сверхъестественного, и взял свой саксофон. Разложили ноты. Звонарь уселся за фортепьяно, сказал два слова, на каких цифрах паузы, и тихонько повел мелодию. Бас, гитара и саксофон присоединились один за другим и повели свои партии то рядом, то отставая, сразу же уловив характер пьесы — олимпийские музыканты были профессионалами, и им ничего не нужно было объяснять. В финале Хаксли даже сымпровизировал в духе той загогулины, которая первой привиделась Звонарю, и все остальные в этом же ритме уже совершенно уверенно вывели пять заключительных аккордов.