Он выбрал пригорок повыше, чтоб гадье не очень лезло на человечье тепло, присел. Жестом пригласил маляра опуститься рядом.
— Вот и посмотрим, благо велено! — уже своим, обычным и далеко не елейным голосом проговорил Арун.
Юноша присел, подтянул колени к груди, положил на них подбородок. Смотрел, насупясь. Смотреть ему было тяжело. В тесном кружке Нездешних, расположившихся возле костра, было какое-то неизъяснимое согласие, словно они пели хором удивительной красоты гимн, который ему, Инебелу, не дано было даже услышать. А когда кто-нибудь из них наклонялся или, тем паче, касался той, что была всех светлее, всех воздушнее, и которой он не смел даже придумать имени, — тогда Инебелу казалось, что скрюченные костяные пальцы вязальцев вытягивают из него сердце вместе с печенью.
— Ну? — спросил, наконец, Арун. Инебел неопределенно повел плечами:
— Грех смотреть, когда чужой дом пищу творит. Черные куски на блестящих прутьях — это мясо.
— Мясо, как и кровь, красно, — досадливо возразил гончар. — Мясо красно, мед желтоват, зерно бело. На прутках — благовония: нагревши, подносят к устам, но не едят, а нюхают. Незорок глаз твой. Но я сейчас не о том.
Он еще некоторое время безучастно наблюдал, широко раскрыв свои круглые, как винные ягоды, глазки, потом обернулся к Инебелу и, глядя на него в упор, спросил:
— Значит, исчезнут?..
Инебела даже шатнуло, хорошо — сидел. Не было у него ничего больнее и сокровеннее.
— Боюсь… — Он уже говорил все, что думает — не было смысла скрывать. — Боюсь больше смерти.
— Так, — сказал Арун. — Думаешь, сейчас?
Инебел только крепче прижал колени к груди — ну, не бросаться же на стену! Пробовал, головой бился — бесполезно. Стена отталкивала упруго и даже бережно — чужой боли, как видно, им не надобно… Так и улетят себе, так и провалятся сквозь землю, так и растают туманом предутренним; никого не обогрели, никого не обожгли — точно солнышко вечернее.
— Нет! — вырвалось у него. — Нет, только не сейчас!
— Да? — деловито спросил Арун. — А почему?
— Спокойны они, несуетливы.
— Хм… И то верно. А может, еще засуетятся?
Он поерзал круглым задком, устраиваясь поудобнее, наклонился к Инебелу и шепотом, словно Нездешние могли услыхать, доверительно сообщил:
— Никак мне нельзя, чтоб они сейчас исчезали!
Инебел быстро глянул на него, но Арун больше ничего не сказал. Порывшись в двухслойном переднике, он бережно вынул громадный, хорошо пропеченный пласт рыбной запеканки. Могучее чрево горшечника, к которому она была прижата весь вечер, не дало ей остынуть, и из трещин на корочке резко бил запах болотного чеснока. Инебел принял свою половину безбоязненно — присутствие жующего Аруна больше его не смущало.
А за стеной, вокруг костра, тоже ели — снимали с блестящих веточек темные куски, отправляли их в рот, запивали из гладких черных кувшинов. Руки отирали о белые лоскуты — богато жили… Прав, выходит, был маляр.
Арун, увидев сие, изумился, суетливо выгнул и без того круглые брови. Удивительный был сегодня Арун, и учителем не хотелось его называть. Но назавтра его непонятная тревога минет, и снова станет он холодным и насмешливым, словно болотный гад-хохотун.
— На сына обиделся, — вдруг без всякой связи с предыдущим заметил гончар. — И правильно сделал. Занесся малость мой Сиар. Того не считает, что ему до тебя — как вечернему солнцу до утреннего.
Теперь настала очередь удивиться Инебелу — уж кто-кто, а он-то знал, кто подначивал Сиара. Но виду не подал, словно пропустил мимо ушей слова Аруна.
— Ты вот и на меня косо стал поглядывать, — продолжал тот, — а того в разумение не берешь, что ежели по-моему выйдет, то ведь новая жизнь начнется, но-ва-я! По законам новым, праведным. Ты вот сколько отработал, пока жрец верховный тебе бирку выкупную не снял? Год, небось? Пока спину гнул, разлюбить успел. Да не обижайся, я тебе не Сиар, на меня не надо. Я думаю, когда говорю. Много думаю, мальчик ты мой несмышленый. И о тебе тоже.
— Обо мне? — безучастно отозвался Инебел.
— О тебе. У меня большой дом, много взрослых сыновей. Что до чужих — отбою нет, сам видал. И все-таки мне очень хотелось бы, чтобы ты был со мной. Именно ты.
— Почему?
— Ты — сила, — просто сказал Арун.
— И на что тебе моя сила?
Снова заструился, зажурчал медоносный голосок. Жены с чужих дворов, детишки без счету — много ли детенышу на прокорм надобно? Самую малость. Пока мал, разумеется. А потом все больше да больше. А когда их орава…
Инебел завороженно кивал, и только где-то в глубине изредка начинало шевелиться недоумение — действительно, во всех домах людей вроде бы и поровну, но там и стар, и млад. А вот у Аруна дряхлые да бесполезные почему-то не заживаются, хлеб у малых не отнимают. Да и детишки не так уж на шее висят, все к делу приспособлены — кто глину носит, кто месит. И что это нынче гончар прибедняется, на что ему жаловаться?
Но Арун не жаловался. Он упрямо гнул какую-то свою линию, только Инебелу сил недоставало за Гончаровой мыслью угнаться. Сонмище Нездешних плыло перед глазами в лиловом дыму костра, и белое платье светилось нераскрывшейся кувшинкой…
— Ты говоришь, живые «нечестивцы» в обиталище светлом зарю возглашают? — продолжал Арун. — Ну, ну… Я бы на месте Неусыпных наших так не радовался. Живые «нечестивцы» ведь и вправду могут новый закон объявить. И начнет город расти, улицы длиться, дома возводиться, чтобы всем было от нового закона вольготно и весело. Воды маловато? Озеро рядом. Голодно? А кто это сказал? Вон, на каждом всесожжении — мешок на мешке, и все уже сгнившее, перепрелое. Закрытый Дом от запасов ломится. Это от пригородных пастбищ. А ежели деревья под корень ломать, а не одни только ветки, да корни огнем жидким вытравить, да землю из-под пожарища разделать — это по всему лесу таких новых полей да пастбищ поразвести можно, два города прокормишь! И мыследейство не запрещать, почему это оно Богам не угодно? Очень даже угодно. Одаряют же они этим даром одних только избранных! Вон два рыболова, один лесолом, травостригов три или четыре наберется; Инебел щедрее всех одарен…
Арун все говорил и говорил, и возражал самому себе, и спорил сам с собой, да еще изредка кивал кругленьким жирным подбородочком на собравшихся в тесный кружок Нездешних Богов, словно одно их присутствие было неоспоримым доказательством его правоты. Пухлые его пальчики, сложенные в неизменное колечко, порхали где-то на уровне груди Инебела и лишь изредка замирали, чтобы стремительно нырнуть вниз и склюнуть с передника липкую крошку рыбной запеканки.
— А когда закон новый повсеместно установится, — продолжал горшечник, впервые на памяти Инебела выпрямляясь и теряя свою непременную округлость, — то ввести повиновение все-не-пременнейшее! За леность в работе, а тем паче за сотворение и применение чужих рук — на святожарище, и не-мед-лен-но!!!