19
— Сирин заказала кассету с Симоне Мартини, Маргаритоне и еще кем-то там допотопным, — ворчливо проговорил Гамалей. — Недели так через две пришлют с базы. Только, я думаю, ни к чему.
Они стояли посреди «дивана», вперившись в девственно чистый экранчик иллюстрационного проектора, — Гамалей в неизменной сенаторской тоге и сандалетах из крокодиловой кожи, обхвативший себя за плечи и гулко похлопывающий по собственным лопаткам, и Абоянцев с непримиримо выставленной вперед бородкой.
— Я тоже полагаю — ни к чему. Мы настолько неспециалисты в живописи…
— Да кабы и были ими, что теперь вернешь? У меня до сих пор такое чувство, словно это был один из наших…
— М-да, — сказал Абоянцев. — Фактически так оно и есть — ведь он первый и, пожалуй, единственный, на чьей деятельности мы можем проследить влияние привнесенного фактора…
— Ох, — у Гамалея опустились руки, и он даже проследил, как они покачиваются — волосатые, мускулистые, так ничего и не сделавшие… — И педант же вы все-таки, Салтан: привнесенный фактор! Да один наш Сэр Найджел, запущенный с надлежащей скоростью, раскидал бы там всю эту жреческую шушеру и выцарапал этого парня! И безо всяких там лазеров и десинторов, уверяю вас!
— Я не педант, — Абоянцев еще выше вздернул свою бородку-лопаточку. — Я не педант, но и вы никогда не решились бы на подобную авантюру. Зачем же вы меня пригласили? Чтобы обсудить инструкции по контактам? Нет? Я рад, батенька. И могу обрадовать вас: педантом я все-таки стану. Когда мы все выйдем отсюда в город.
«Как-нибудь потом!» — чуть было не крикнул Гамалей, но сдержался и вместо этого сказал:
— Мы все? Разве вы не отправляете… Левандовскую? — И тут же мелькнуло: все рехнулись в этой полупрозрачной тюряге, и я в том числе, если вдруг язык не повернулся назвать Кшиську по имени. Бывшая лаборантка биосектора Левандовская…
Абоянцев развернулся было, хмуря рыжевато-седые бровки — утечка информации, как и всякий непорядок на вверенной ему территории, раздражали его несказанно, но вдруг обмяк, махнул рукой и пробормотал:
— Ах, да, вы ведь все уже знаете…
Знали все, кроме самой Кшиси. Весть о том, что Большая Земля потребовала ее немедленного возвращения, облетела Колизей стремительно и непостижимо. Абоянцев не нашелся, как возразить, да и кто возразил бы в сложившейся ситуации? Не возразив, он решил и не откладывать — сообщить ей об этом после ужина, отправить ночью, как только сядет луна.
— Так вы, значит, в курсе, — севшим голосом повторил Абоянцев и вдруг снова выпрямился, словно какое-то решение выкристаллизовалось у него не в мозгу, а в позвоночнике. — Ну, раз вы все в курсе и, естественно, в миноре, тогда так: завтра с десяти ноль-ноль я той властью, которая дана мне на случай чрезвычайных обстоятельств, объявляю досрочный переход на вторую ступень нашей экспедиционной программы: прозрачность стены обеспечивается с двух сторон. Начинаем вживаться в обстановку города. Выход за стену, естественно, произойдет тоже ранее намеченного срока. — Он перевел дух, и Гамалей подумал, что так волноваться он не будет, наверное, и тогда, когда сообщит все это остальным экспедиционникам. — И не говорите Кристине — об этом пусть она не знает…
Оба они вскинули головы и посмотрели друг на друга — странная мысль пришла одновременно на ум обоим:
— А вообще, знает ли она?..
Они ошеломленно смотрели друг на друга. А действительно, никто с Кшисей на эту тему не говорил, да и не мог говорить, неприкосновенность личности — самое святое дело даже в супердальних экспедициях. Разве кто попросту, по-женски удостоился девичьей откровенности? Тоже некому. По условию, заданному еще на Большой Земле, они являли собой пестрейший конгломерат тщательно хранимых индивидуальностей, и ни восточная принцесса Сирин, ни душечка-дурнушечка Мария Поликарповна, ни вяленая рыба Аделаида в наперсницы Кшисе явно не проходили. Скорее уж она могла поделиться с кем-нибудь из мальчишек, но с кем? Гамалей нахмурился, припоминая… Нет. Все последнее время мужское население извелось в бессильных попытках найти проклятущую «формулу контакта», а белейшая Кристина плавала средь них, как шаровая молния в толпе, готовая то ли взорваться, то ли бесшумно кануть в антимир — от нее и шарахались соответственно. Нет, и с мальчишками она не говорила. Тем более… Тем более, что кто-то из них и был… А ведь странно, она вся светится от счастья, но она одна. Если бы не сообщение Аделаиды, то он мог бы поклясться, что интуиция эпикурейца усматривает здесь крамолу платонической любви.
— Черт-те что, — растерянно пробормотал он, — а ведь и вправду, может, она и не догадывается…
— Да нет, нет, — замахал руками Абоянцев, — как это — не догадывается? Так не бывает.
— Бывает… Бывает, Салтан. Жизнь, понимаете ли, такая стервозная штука, что пока чешешься — быть или не быть, допускать или не допускать — она, милая, уже это самое допустила. Ты тут словоблудствуешь, а это самое уже существует себе потихоньку… И хорошо, если только потихоньку. Это я не только в отношении нашей Кшиси, это я в самом широком смысле.
— Сенатор Гамалей, — проговорил Абоянцев не без сарказма, косясь на его тогу, — в последнее время ваша риторика становится, я бы сказал, все более патетической и аксиоматичной. Вы не замечали? Однако вернемся к исходной точке. Вы мне хотели что-то продемонстрировать, не так ли?
— А, — сказал Гамалей, — аппетит пропал.
— А все-таки?
Гамалей посмотрел на свои ноги, задумчиво пошевелил большими пальцами, высовывающимися из сандалий. Кажется, в античные времена такой жест считался верхом неприличия. Все равно что ношение штанов. Да, кстати о штанах… Он откинул край тоги и принялся рыться в необъятных карманах своих домотканых штанов. Штаны, как и тога, были сенаторские: с красной каймой. Нашарил наконец плоскую коробочку микропроектора, расправил ремешок и медленно, словно камень, повесил на грудь. Действительно, кто тянул его за язык? На кой ляд понадобилось ему звать на эту панихиду Абоянцева?
— Я, собственно говоря, ничего не хотел демонстрировать. Демонстрация — это не то слово. Не демонстрация. Реквием. По тому художнику, которого вчера… Одним словом, не спрашивайте ни о чем, Салтан, и смотрите. Этот реквием — не музыка.
Но это все-таки была музыка. Вернее — и музыка тоже. Абоянцев услышал ее не сразу, поначалу он только следил за возникновением каких-то странных, ни на что не похожих и главное — никогда не виденных им картин. Он не знал этого художника, не мог даже приблизительно угадать век и страну. Может быть, это был и вовсе не землянин? Но нет, на картинах была Земля, но только сказочная, словно снящаяся… И безлюдная. Может быть, щемящая печаль удивительных этих картин и крылась в обесчеловеченности мира, сотканного не столько из материи, сколько из осязаемого, весомого света; а может, Гамалей выбирал по памяти только те полотна, на которых сумеречными вереницами змеились похоронные процессии одинаково безутешных людей и кипарисов, где черные крылья не то траурных знамен, не то падающих ниц деревьев казались иллюстрацией к исступленным строкам Лорки, где цепкий мышастый демон угнездился в расщелине между готовыми беззвучно рухнуть зиккуратами, где бессильные помочь теплые женские руки баюкали невидимых рыбаков вместе с их игрушечными лодчонками, и на дне морском сохранявшими трогательную стойкость неопущенных, словно флаг, парусов… Музыка родилась незаметно, и смена картин не прерывала ее звучания, а наоборот, неразрывно переплеталась с ее ритмом — взлеты трассирующих ночных огней, слагающихся в знак зодиака, змеящееся ниспадение жертвенного дыма, нежное тремоло одуванчика и свистящий полет царственного ужа…