Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще не должно существовать, в отличие, к примеру, от Сьюзен, — она теперь жила в этих старых, тяжёлых, мрачных стенах, так непохожих на её родную Калифорнию, и сразу почувствовала себя здесь хорошо; она ничего не выбросила, я узнавал семейные фото в рамочках, трудовые медали дедушки и сувенирных бычков с движущимися ногами, память об отдыхе на Коста-Брава; наверное, она убрала что-то лишнее, купила цветы, не знаю, я ничего не понимаю в этих делах, сам всегда жил как в гостинице, у меня отсутствовал инстинкт домашнего очага, думаю, не будь здесь женщины, я бы, наверное, и не подумал обратить на это внимание, но так или иначе теперь это был дом, где люди, судя по всему, могли быть счастливы, значит, она сумела это сделать. Она явно любила Венсана, это я понял сразу, но главное — она любила. Ей от природы дано было любить, как корове — пастись (а птице — петь, а крысе — принюхиваться). Лишившись прежнего господина, она почти в тот же самый миг нашла нового, и мир вокруг неё вновь стал очевидным и позитивным. Я поужинал с ними, вечер прошёл приятно, гармонично, почти без страданий; но у меня не хватило мужества остаться ночевать, и около одиннадцати я уехал, предварительно забронировав номер в «Лютеции».
На станции метро «Монпарнас-Бьенвеню» я почему-то снова стал думать о поэзии, возможно, потому, что виделся с Венсаном, а это всегда позволяло мне яснее осознать собственные границы: с одной стороны, границы творческие, но с другой — ещё и границы в любви. Надо сказать, что в этот момент я проходил мимо афиши «Поэзия в метро», а точнее, мимо афиши с текстом «Свободной любви» Андре Бретона; какое бы отвращение ни внушала сама личность Андре Бретона, каким бы дурацким ни было название — жалкий оксюморон, свидетельствовавший, во-первых, о лёгком размягчении мозга, а во-вторых, о рекламном чутьё, которым отличался сюрреализм и к которому он в конечном счёте и сводился, — факт остаётся фактом: в данном случае этот кретин написал очень красивые стихи. Однако я был не единственным, кто отнёсся к акции без особого восторга: через два дня, проходя мимо той же афиши, я увидел, что на ней красуется граффити: «Чем грузить нас вашей гребаной поэзией, лучше бы пустили побольше поездов в часы пик!», от чего у меня весь вечер было хорошее настроение и даже несколько выросла вера в себя: я, конечно, всего лишь комик, но я всё-таки комик!
Наутро после ужина у Венсана я предупредил администрацию «Лютеции», что оставляю номер за собой, вероятно, на несколько дней. Они восприняли эту новость весьма любезно, с понимающей улыбкой. В конце концов, я действительно был знаменитостью и имел полное право спускать свои бабки, накачиваясь «Александрой» в баре вместе с Филиппом Соллерсом или с Филиппом Буваром — разве что не с Филиппом Леотаром
[68]
, тот уже умер; короче, с учётом моей известности я вполне мог быть допущен в любую из трех категорий Филиппов. Я мог провести ночь с какой-нибудь словенской шлюхой-транссексуалкой — в общем, мог вести блестящую светскую жизнь, не исключено, что этого от меня и ждали, обычно людям, чтобы прославиться, достаточно пары талантливых произведений, не больше, ведь тот факт, что у человека находится пара мыслей, которые он умеет высказать, сам по себе достаточно поразителен, а дальше они просто управляют собственным угасанием — кто сравнительно мирным, кто более мучительным, это уж как повезёт.
Однако я в последующие дни ничем таким не занимался, зато уже назавтра снова позвонил Венсану. Он сразу понял, что зрелище его семейного счастья может причинить мне боль, и предложил встретиться в баре «Лютеции». Собственно, говорил он только о своём проекте посольства: теперь оно у него превратилось в инсталляцию, зрителями которой станут люди будущего. Он заказал себе лимонаду, но не притронулся к стакану; время от времени какой-нибудь «пипл», пересекая бар, замечал меня и заговорщически улыбался; Венсан не обращал на это ни малейшего внимания. Он говорил, не глядя на меня, не пытаясь убедиться, что я его слушаю, каким-то рассудительным и вместе с тем отсутствующим голосом, словно наговаривал на магнитофон или давал показания по уголовному делу. По мере того как он излагал свой замысел, мне становилось ясно, что он понемногу отходит от первоначальной идеи, а его проект делается все более масштабным и преследует теперь совсем иную цель, нежели быть свидетельством об «уделе человеческом», по выражению одного напыщенного автора XX столетия. От человечества, подчеркнул он, и так осталось множество свидетельств, доказывающих только одно: его плачевное состояние; короче, здесь все и так известно. В общем, он спокойно, но безвозвратно покидал человеческие берега, устремляясь к какому-то абсолютному инобытию, куда я не в силах был последовать за ним; вероятно, лишь в этом пространстве ему дышалось свободно, вероятно, только в этом и состояла цель его жизни, но к подобной цели ему придётся идти одному; впрочем, одинок он был всегда.
Мы больше не прежние, мягко, но настойчиво говорил он, мы стали вечными; конечно, нам всем потребуется время, чтобы свыкнуться с этой мыслью, уложить её в голове; тем не менее порядок вещей радикально изменился, причём уже сейчас. Когда все адепты разъехались, Учёный и несколько человек персонала остались на Лансароте продолжать исследования; в конце концов у него все получится, в этом нет сомнения. Человек обладает мозгом большого размера, непропорционально большого в соотнесении с элементарными потребностями, связанными с выживанием, поисками пищи и полового партнёра; наконец-то мы можем начать его использовать. Духовная культура никогда не могла развиваться в обществах с высоким уровнем преступности, напомнил он, просто потому, что свобода мысли возникает лишь при условии физической безопасности, и в индивидууме, вынужденном заботится о своём выживании, постоянно быть начеку, никогда не рождалось ни одной теории, ни одного стихотворения, ни одной сколько-нибудь творческой мысли. Поскольку сейчас обеспечена сохранность нашей ДНК, мы становимся потенциально бессмертными, продолжал он, иначе говоря, можем оказаться в условиях абсолютной физической безопасности, такой физической безопасности, какая не была ведома ни одному человеку; никто не в силах предсказать, какие последствия это будет иметь в интеллектуальном плане.