Теперь он вместе с другими офицерами и своими солдатами прибыл в Лодзь, в родной город, чтобы вербовать здесь новых солдат в ряды легиона. В офицерском мундире, с шашкой на боку он ходил по улицам Лодзи, на которых когда-то строил баррикады и устраивал демонстрации, вел конспиративную жизнь, прятался, убегал от полиции и агентов. Хуже, чем к прочим польским офицерам, немецкие солдаты относились к Фельдблюму, человеку с бородкой и в пенсне, в котором при всех его эполетах и оружии проглядывал еврейский интеллигент. Свои, польские, солдаты тоже часто бросали на Фельдблюма издевательские взгляды. Эти молодые неевреи с курносыми носами и русыми головами не видели ничего командирского в длинном, как жердь, пожилом офицере с растрепанной бородкой и с пенсне на шнурке. Он был больше похож на учителя, чем на военного.
Среди офицеров он тоже был чужим. Не все они, офицеры легиона, были борцами. Попадались среди них и случайные люди, которые ничего не знали о социалистической борьбе, не имели понятия о Фельдблюме и его заслугах. Они, как и все военные, жили картами, пьянством, чинами, женщинами, солдатскими шутками. На Фельдблюма они смотрели с насмешкой. Он был далек от них, как и они от него. Он не играл в карты, не пил, не знал анекдотов. Он даже не оглядывался, когда немцы проходили мимо него, не отдав чести. Со своими солдатами он тоже был демократичен, общался с ними по-товарищески, совсем не как командир. Офицеры, звеневшие саблями, похвалявшиеся мундирами, не могли спокойно смотреть на такое поведение Фельдблюма.
Нет, он, Феликс Фельдблюм, не вписывался в эту среду. Вместо того, чтобы разгуливать по улице и щеголять в мундире, ездить к женщинам, устраивавшим вечера для господ офицеров польской армии, он ходил в свободное время в библиотеки, читал книги, брошюры, писал, переводил. Он все еще жил жизнью интеллектуала, вперял свой близорукий взгляд в буквы и строчки.
Он, Фельдблюм, страдал. Он видел, как его товарищи, бывшие борцы, стали в легионах солдафонами, огрубели. Офицеры приобрели барские манеры, третировали солдат. Комендант, его бывший соратник по партии, с каждым днем все больше забывал свой социализм и погружался в солдафонство. Он разговаривал грубо, по-армейски, окружил себя чужими людьми, отдалился от прежних товарищей. Даже принимал у себя военных священников, устраивавших богослужения для солдат. Песни в легионах пелись патриотические, а совсем не революционные. И на сердце у Фельдблюма было тяжело.
Чтобы обмануть себя, он устраивал литературные вечера, говорил с товарищами по оружию о польском мессианизме, об особом предназначении Польши, искупающей своими страданиями весь мир. Он загорался, читая произведения Мицкевича, Норвида
[172]
и Выспяньского
[173]
, видел перед собой Польшу, чья справедливость и честность послужит примером для других народов. И ему снова становилось хорошо и легко. Он убеждался, что борется за идею, за большое дело, за которое стоит отдать душу и жизнь. Люди слушали его, но его речи были им чужды. Стена отделяла этого черноглазого сутулого человека в пенсне на горбатом носу от подтянутых, застегнутых на все пуговицы, русоволосых и светлоглазых иноверцев, которые были прирожденными солдатами.
— Странный человек этот Фельдблюм, — говорили они между собой, — чужой и неуютный какой-то.
— Еврей, — тихо бормотали в ответ другие.
Глава двенадцатая
Вскоре к Максу Ашкенази, как и предсказывал Нисан Эйбешиц, пришли за имуществом, которое он собрал, за капиталом, который он сконцентрировал. Правда, сам он, Нисан, не пришел, но пришли другие.
Мир не стал прежним, как рассчитывал Макс Ашкенази. Сапожник не вернулся к своей дратве, а фабрикант в свой кабинет. Мир перевернулся.
Во дворцах красноармейцы сидели у каминов и грели ноги, бросая в огонь резную мебель. Ни дров, ни угля в городе не было, и красноармейцы ломали все: драгоценный махагон, красное дерево, картины в рамах, — пытаясь согреться в больших холодных комнатах дворцов. Из обивки кресел они вырезали солдатскими ножами куски кожи, чтобы отремонтировать свои сапоги. Из плюша и бархата они делали себе портянки. Даже с обитых шелком стен они срывали полосы, чтобы обмотать ноги или подарить кусок дорогой ткани девушке на платок. Богачи и владыки ходили униженные, растерянные, голодные и напуганные. Банки были захвачены, сейфы опечатаны, магазины закрыты, фабрики национализированы, дома стояли в запустении. На стенах были развешаны приказы, подписанные комендантом Павлом Щиньским, о национализации, реквизициях, арестах. Поперек улиц трепетали большие лозунги, красные перетяжки с белыми буквами, гласящими, что дворцы принадлежат беднякам из хижин, а вся власть — Советам, и призывавшими грабить награбленное. На гигантских полотнищах красовались картины, изображавшие, как красногвардеец загоняет свой штык в живот буржую, из которого фонтаном брызжет кровь, как крестьянин попирает сапогом жирный загривок толстого помещика, как рабочий мускулистыми руками вышвыривает попа, ксендза, раввина и муллу, толстопузых и алчных, держащих символы своей религии.
В один прекрасный день пришли и к нему, Максу Ашкенази, чтобы отнять у него награбленное.
В распахнутых потрепанных шинелях, на плечах которых виднелись следы сорванных эполет, с висящими на веревках винтовками, с выбивающимися из-под солдатских ушанок вихрами, с самокрутками или семечками во рту, с красными лоскутами на груди и в драных сапогах, они уверенно вошли на фабрику и завладели ею.
— Товарищи рабочие, пусть никто не покидает цехов, пусть все остаются на местах! — крикнул вожак, молодой парень в студенческой фуражке, видавшем виды гражданском пальто и с винтовкой на плече. — Фабрика переходит власти рабочих и крестьян. Сейчас будет митинг.
Энергичными шагами он вошел в кабинет Макса Ашкенази и приблизился к его письменному столу.
— Чем могу служить? — спросил Макс Ашкенази с деланным спокойствием и вежливостью, словно происходящее его не касалось. — Садитесь!
Он указал на стул напротив себя.
— Встаньте и выйдите из-за стола, — велел парень. — Мое место здесь.
Он ткнул пальцем в глубокое и широкое кожаное кресло, в котором сидел Макс Ашкенази.
Макс Ашкенази достал ключик и начал отпирать железную кассу. Парень в студенческой фуражке, которую он не потрудился снять, махнул рукой.
— Оставьте ключи в замке. Ничего не трогать!
— Не деньги, — объяснил Макс Ашкенази. — Только личные вещи.
— Нет личных вещей, — поучающим голосом сказал ему парень. — Все принадлежит рабоче-крестьянской власти. Сдайте все ключи, и вы свободны.
Хотя в последние дни Макс Ашкенази и ожидал чего-то в этом духе, каждую минуту готовился, что это произойдет, он все-таки был ошарашен, выйдя на улицу и услышав, как дверь фабрики с треском захлопнулась за ним. Он остановился и какое-то время стоял у фабричной стены, как истукан.