Лодзь снова была Лодзью. Все столики в кафе были заняты, окутаны дымом, засыпаны пеплом. За ними слышались разговоры, шутки, сплетни и смех. В банках и вексельных конторах было не протолкнуться. Извозчики погоняли своих отощавших лошадей на плохо замощенных лодзинских улицах, везли купцов в банки, в кафе, на биржи и в конторы. Продававшие газеты мальчишки оглушали криками о самых свежих новостях, грузные фабричные телеги катились по брусчатке. Лодзь кипела, бурлила, содрогалась, двигалась. Трубы фабрик окутывали город смрадным дымом. Тяжелые башмаки рабочих гулко стучали по камням, фабричные сирены разрывали тишину.
Курс польских денег, марок с белым орлом
[202]
, напечатанных на плохой бумаге, падал с безумной быстротой. Их ценность менялась на протяжении дня, утром одна, вечером другая. Люди ходили с тысячными купюрами в кармане. Держать марку в кошельке не имело смысла, она легчала с каждой минутой. И люди торопились потратить деньги, избавлялись от бумажек с орлом, как от падали. С раннего утра, вскочив с постели, женщины бежали на рынки, чтобы успеть закупить еды, прежде чем марки упадут в цене. Скупали все, что попадалось под руку: ненужные куски полотна, только что сделанную посуду — годилось все, только бы сбыть стремительно дешевеющие бумажки. Не успев завесить немного съестного, торговец уже повышал на него цену. Нередко торговцы вообще закрывали свои магазины и убегали от покупателей. Каждый час, когда они не торговали, приносил куда больше прибыли, чем торговля. Крестьяне и крестьянки усаживались на принесенные ими в город мешки с картошкой и отгоняли женщин кнутами:
— Убирайтесь отсюда! Нам нечего продавать! Пошли прочь!
А фабрики продолжали работать по три смены в день. Товары — была в них нужда или не было — шли нарасхват. Вся страна сходила с ума по тканям.
Всех словно опутало какое-то колдовство. Один увлекал за собой другого. Фабриканты брали кредиты в банках, не глядя на суммы и проценты. Прежде чем истекал срок возврата ссуды, они успевали заработать в сто раз больше, чем получали в долг. Купцы расхватывали фабричные товары, скупали все, что им продавали, потому что с каждым днем цена на продукцию росла. Крестьяне, рабочие, служащие, все население страны опустошало магазины. Люди боялись оставить при себе бумажные марки даже на одну ночь. Рабочие трудились на фабриках, лавочники зарабатывали деньги и тут же заказывали башмаки сапожникам, а платья портным. Один подгонял другого. Все жили безумной бумажной жизнью, без удержу, без расчета, без смысла. Колдовская цепь сковала всех.
Из городов и местечек приезжали покупатели, поездами и телегами, автомобилями и пароходами. Люди скитались по стране, торговали и обменивались. Банкиры в банках ни на минуту не отходили от телефонов. Они вели переговоры со всем миром, устанавливали курсы валют, покупали, продавали, завышали, занижали, учитывали. По тротуарам сновали бедные менялы; они меняли иностранные деньги, маклерствовали и могли свести стену со стеной.
Непрерывно выходили выпуски с новейшими курсами валют, о которых во весь голос кричали юные продавцы газет. Правительство непрерывно печатало марки на самой плохой бумаге, какая только возможна, постоянно увеличивая число нулей на банкнотах, делая из марки тысячу марок, а из тысячи — миллион. Нищие бросали тысячные купюры в лицо тем, кто подавал их им как милостыню.
Профессора и экономисты писали в газетах статьи, самыми черными красками живописуя пропасть, в которую катится страна. Антисемитские издания разжигали ненависть к евреям, утверждая, что это они подрывают курс национальной польской валюты. На рынках и базарах, на всех заборах и облезлых стенах, везде, где только бывает бедный люд, расклеивались большие плакаты с глумливыми карикатурами на еврейских банкиров: банкиры были алчные, с кривыми, как птичьи клювы, носами, с толстыми губами и кудрявыми волосами; они сидели рядом с большими мешками, в которые запихивали золото, топча при этом своими жирными ногами польские марки. Рабочие с женами останавливались у этих рисунков, плевались и ругались. Нередко они набрасывались на какого-нибудь старьевщика-еврея и вытряхивали из его мешка тряпки, мстя евреям за мешки с золотом, которые те набивают для себя в Польше. Полицейские резиновыми дубинками разгоняли распаленных денежных менял, которыми кишели улицы, арестовывали их. Напуганные менялы в сдвинутых на затылок картузах и с развевающимися полами одежд без счету выбрасывали из карманов деньги, чтобы не попасть в тюрьму. С помощью полицейских воевода хотел разогнать тех, кто подрывает курс национальной валюты, но польская марка от этого тверже не становилась. Помещики, депутаты сейма, министры — все брали большие кредиты в государственных банках, приобретали на них землю, строили дома, покупали кареты и лошадей, а потом возвращали государству бесполезные миллионы, не стоившие даже бумаги, на которой они были напечатаны.
Обуздать этот хаос не мог никто, все боялись даже попытаться. Покуда длилось это наваждение, люди жили, крутились из последних сил, вытаскивая один другого. Среди этого безумия они работали, строили дома, женили сыновей и выдавали замуж дочерей, приводили в мир новые поколения. До поры до времени бумажная цепь держалась. Люди знали, что в конце концов она порвется и тогда все развалится. Однако остановить безумие было страшно. Все тряслись от ужаса перед грядущей неизбежной катастрофой и предпочитали ничего не замечать.
Единственными, кто не крутился в этом колесе, были рабочие, ремесленники. Хотя зарплату им повышали каждую неделю, она обесценивалась еще до того, как выплачивалась. С полными карманами денежных купюр и с пустыми желудками женщины отправлялись на рынки ни свет ни заря, но уходили оттуда ни с чем. За выданные на фабрике бумажки, терявшие к концу недели свою и без того невеликую ценность, ничего нельзя было купить. Сбитые с толку дикими, не укладывавшимися в их головах суммами, с проклятиями на устах женщины возвращались домой, к своим голодным мужьям и детям.
В Балуте беспрерывно стучали ткацкие станки, не останавливаясь даже по ночам. Выходившее из них полотно, как паутина, опутывало мужчин, женщин и детей. Они работали, выбиваясь из сил, чтобы получить как можно больше марок за произведенные штуки товара. Однако чем больше надрывались жители Балута, чем больше усилий вкладывали в свою работу, тем быстрее бумажки, которые они получали за нее, дешевели и обесценивались. Со всеми этими миллионами в кармане не на что было справить субботу. По субботам под вышитыми салфетками скрывались не белые халы, а черные хлеба. Вина для кидуша тоже не было. Субботним лакомством на бедных столах ткачей была селедка.
Тевье, как всегда, выпускал прокламации, говорил, убедительно доказывал, что угнетатели жируют за счет бедняков, что за дутые бумажки богачи покупают пот и кровь трудящихся. Полиция срывала прокламации со стен, кидала их расклейщиков в тюрьму. Бывший жандармский полковник Коницкий, перешедший при русских из католичества в православие, чтобы получить хороший пост в российской политической полиции, теперь, обрызгав себя святой водой, перешел назад, из православия в католичество, и работал в польской политической полиции под началом тех, кого он в прежние времена держал в Лодзи под арестом. В том же кабинете, где прежде висел российский император, теперь висел портрет того, на кого Коницкий охотился со своими жандармами и агентами. Под этим портретом Коницкий сидел и расследовал, применяя свои психологические методы, преступления врагов нового режима. Упрямцев он приказывал бить, а тех, кто послабее, пытался перетянуть на свою сторону медовыми речами и марксистскими цитатами, чтобы сделать из них агентов и провокаторов. Он по-прежнему арестовывал ребят Тевье. Ничего не изменилось в этом городе дыма, зловония, денег и гнева.