— Макс, полежи, отдохни еще немного, — просила она его. — Эти золотые, с позволения сказать, дела не убегут. Побереги свое здоровье.
— Я не могу лежать спокойно, — отвечал ей Макс Ашкенази и со вздохами и кряхтеньем одевался, скрывая под одеждой свое измученное, изломанное тело.
Камердинер очень торжественно, как в старые добрые времена, подавал на серебряном подносе изысканный и обильный завтрак своему господину. Однако из всего этого великолепия Макс Ашкенази съедал только маленький подсохший кусочек халы и выпивал полстакана молока. Король Лодзи мог удовольствоваться трапезой нищего. Его исхудавшее тело отвыкло от пищи за время тяжелых дней в Петрограде. Его усохший желудок почти ничего не мог вместить.
На ходу его поддерживали работа, размышления и деловая суета. Это были единственные блюда, питавшие его и дававшие жизненные силы, необходимые для того, чтобы его, Макса Ашкенази, продолжали носить его костлявые ноги, чтобы он все так же бегал, подгонял людей и ускорял дела.
Глава двадцать четвертая
Так же, как и в коммерческих делах, в своей новой жизни Макс Ашкенази тоже хотел все просчитать, но просчитался.
Он делал все, чтобы начать жизнь заново, так, как он не раз представлял себе в дни несчастья, лежа на кровати в своем реквизированном доме в Петрограде, сидя у русских в подвале, а потом — на низенькой скамеечке рядом с дочерью Гертрудой во время семидневного траура по своему погибшему брату-близнецу. Она, его дочь, осталась одна. Одна на целом свете с ребенком и матерью. Из-за него она стала вдовой, спасла его ценой жизни мужа. И он, Макс Ашкенази, стремился воздать ей за все, отплатить за все прошедшие годы. Сына своего, Игнаца, он тоже вернул домой с чужбины, чтобы быть ему настоящим отцом, защитником и опорой. Так же, как перед детьми, которых он прежде не замечал и перед которыми вдруг решил повиниться, он хотел оправдаться и перед Диночкой, искупив нанесенные ей обиды, исправив в последние отпущенные ему годы то, что он наломал за целую жизнь. Но дом, который он когда-то так безжалостно разрушил, восстановить не получалось. Черепки разбитого кувшина, который пытался склеить Макс Ашкенази, не скреплял ни один клей.
Отвоевав свой дворец, он хотел взять дочь к себе. Ему-то дворец был не нужен, не ради себя самого он так яростно боролся, добиваясь возвращения своего имущества. В этом дворце он всегда чувствовал себя чужим, особенно сейчас, в горькие годы своей преждевременной старости. Громадные залы, пустота бесконечных комнат подавляли его, в них он мельчал еще больше. Особенно пустым выглядел гигантский стол в столовой, за которым сидели только двое, он и его жена, одинокие и усталые, и на который слуги торжественно подавали блюда на серебряных подносах. Едва пригубив этих великолепных яств, Макс Ашкенази и его жена молчали, не говорили друг другу ни слова. Им не о чем было разговаривать.
Макс Ашкенази хотел, чтобы дочь была при нем, чтобы она внесла тепло и уют в эту дворцовую холодность. Кроме того, он хотел, чтобы при нем была и внучка, маленькая Прива, названная в память о его покойной теще. Как колокольчик веселых саней на одиноком заснеженном пути, звенел смех малышки, когда она входила в большие дворцовые залы. И сам Макс Ашкенази, и его жена, полупарализованная бездетная женщина, просили Гертруду оставить дом, который она теперь делила с матерью, и переехать в их дворец, жить вместе с ними, но Гертруда не хотела. Макс Ашкенази думал, что дочь не хочет перебираться к нему из-за матери, и договорился со своей нынешней женой, что они выделят целый этаж дворца Гертруде и Диночке. Госпожа Ашкенази пошла на это. Она не имела ничего против бывшей жены своего мужа. Обе женщины были уже в том возрасте, когда взаимная ненависть соперниц исчезает, остается только чувство дружбы, позволяющее держаться вместе. Макс Ашкенази сообщил Гертруде об их с женой решении и просил ее переговорить с матерью. Однако и Гертруда, и Диночка предпочли жить в собственном доме. Макс Ашкенази посылал им деньги, много денег, чтобы они ни в чем не нуждались. Он позаботился и о том, чтобы привести в порядок дела своего покойного брата и избавить Гертруду от их бремени. Но переезжать к нему во дворец она, тем не менее, не торопилась.
Выбирая между отцом и матерью, Гертруда всегда выбирала мать. В последнее время она испытывала жалость к отцу, видела, как он одинок, но любви к нему не чувствовала. Она не могла забыть, что все прошлые годы отец чуждался своих детей, гасил в ней любые проблески дочерней любви. Нет, утраченного не вернуть. В глубине души она даже питала к отцу неприязнь. Это из-за него погиб ее муж. Отец всегда приносил ей только беды и скорбь, и даже когда, наконец, захотел принести ей радость, обрушил на ее голову несчастье. Она не была набожна, но была суеверна, она верила в судьбу. Отец всегда был для нее злым духом. Теперь он окончательно ее обездолил. Ему она ничего об этом не сказала. Она видела его темную планиду. Сама жизнь мстила ему за его безумное поведение. Есть справедливость на свете. Она жалела его, но любви к нему в ее сердце не было. Сколько Гертруда ни старалась, она не могла пробудить в себе нежность к человеку, произведшему ее на свет.
Ее матери приходилось уговаривать ее взять ребенка и сходить как-нибудь к отцу.
— Не забывай, что он твой отец, — упрекала Гертруду Диночка. — Он постоянно звонит по телефону, даже автомобиль прислал.
Когда к Максу Ашкенази приходила дочь, он откладывал все свои дела. Он покупал ей подарки, прижимал ее к сердцу. Маленькую Приву он усаживал на свои худые колени и качал. Он ползал с ней по ковру и лаял как собака, вызывая радостный смех ребенка. Внучку он тоже осыпал подарками. Каждый день он посылал ей со слугой что-нибудь новенькое. То, чего не видели от него его дети, он дарил теперь своей внучке. Его старая жена тоже обнимала малышку своими полупарализованными руками, целовала ее пухлые ручки, прижимала к губам каждый локон на ее головке. Но малышка не слишком привязалась к новообретенным дедушке и бабушке.
После ухода Гертруды и маленькой Привы дворец пустел еще больше.
Макс Ашкенази вернул из-за границы сына. Он посылал ему в Париж деньги, засыпал его письмами, прося приехать в Лодзь. После долгих уговоров сын приехал. Однако Макс Ашкенази его не узнал. Перед ним стоял мужчина, зрелый, крупный. В нем ничего не осталось от того, прежнего мальчишки. В нем не было ничего и от его отца. Голос его был грубым и чужим. Особенно Игнац огрубел в армии, где служил во время войны. Макс Ашкенази стал на цыпочки, чтобы достать губами щеку сына, и горячо поцеловал его. Сын, в свою очередь, едва коснулся губами худой щеки отца и держался с ним так отстраненно, словно не имел с этим маленьким сутулым человеком ничего общего. Даже домашний, немецкий, язык он помнил с трудом и говорил на французском, которого его отец совершенно не понимал. Солдат сквозил в каждом движении Игнаца. Шрам от ножа пересекал половину его лица, придавая ему чужой, иноверческий вид.
— Это я на фронте получил, — сказал Игнац со смехом, словно вспоминая забавнейший случай. — Рубанули от души, что и говорить.
Между этим незнакомым солдатом и собой Макс Ашкенази не ощущал ни капли родства. Еще большее отчуждение он почувствовал, когда сын познакомил его со своей француженкой, смуглокожей, костлявой женщиной с огромными черными глазами, в которой при всей ее черноте не было ничего еврейского. С длинными цветными серьгами в ушах, с уймой браслетов на тощих смуглых руках, в яркой, кричащей и короткой одежде, из-под которой выглядывали стройные, точеные ножки, она походила на одну из венгерских танцовщиц кабаре, известных Максу Ашкенази по тем временам, когда ему приходилось обмывать сделки с русскими купцами. Ни на каком языке, кроме французского, она не понимала ни слова. Максу Ашкенази сразу же стало ясно, что эта француженка, конечно, иноверка и даже хуже: цыганка или уроженка какой-нибудь французской колонии. Он сильно покраснел. Ему показалось, что вся его кровь прилила к его бледному лицу, когда эта худющая и знойная бабенка поцеловала его в щеку и радостно засмеялась ему прямо в глаза: