— Тевье не нравится император, — издевались они. — Нет, вы только посмотрите!..
Собственная жена ругала и проклинала Тевье, смешивала его с грязью.
— Общинный козел
[127]
, — поносила она его, — каторжник, поварешка ты кривая…
Но он не слышал. Бледный, истощенный, с горящими глазами, с острым кадыком на заросшей шее, закутанной русским башлыком, он был повсюду, везде совал свой нос, ко всему прислушивался, и говорил — резко, гневно, разумно, пламенно и убежденно. Чаще всего он выступал на благотворительных кухнях, которые фабрикант Флидербойм открыл в Балуте для ткачей.
Вокруг простых столов с едой, за которыми сидели люди и ели черный хлеб и кашу из глиняных мисок, всегда крутился Тевье. Он говорил, он втягивал обедающих в разговор, он разъяснял. Где же ему было изобличать фабрикантов с их благотворительностью, как не здесь? Многие ткачи, особенно старшего поколения, желали Флидербойму и его близким здоровья и благополучия за эти скудные обеды. Тевье не мог этого снести. У него кровь закипала, когда он слышал такие несознательные речи от тех, кто должен бороться со своим классовым врагом, фабрикантом Флидербоймом. И он клеймил благотворительность богачей, обнажая ее лживость и гнусность.
В нем, в этом Тевье, была сила. Сам голодный и измученный, он зажигал людей, убеждал, втолковывал, влезал им в душу и не отступал, пока не перетягивал собеседника на свою сторону. На помощь ему приходили его ученики, завербованные подмастерья и ешиботники.
Как зерна в чернозем, падали слова Тевье и его учеников в душу голодной и безработной Лодзи. Не только ткачи и чулочницы, портные и сапожники прислушивались к речам агитаторов, но и приказчики, бухгалтеры и даже парикмахеры и рисовальщики, аристократы среди рабочих, задиравшие перед простым людом нос и стремившиеся урвать свой кусок в этом золотом городе, стать богачами и хозяевами. Теперь, в дни кризиса, отощавшие и упавшие духом, они поняли, что бумажные векселя, на которые они надеялись и за которые продавали хозяевам душу и тело, — это чистый обман, жульничество. Наравне с простыми работягами, добывавшими хлеб потом и кровью, они лишились рабочих мест и скитались по улицам Лодзи. Теперь речи просветителей и агитаторов находили путь и к их сердцам. Они хотели их слушать, хотели понять, читали листовки, запрещенные и правдивые.
Чаще, чем когда-либо прежде, на обшарпанных стенах домов Лодзи появлялись теперь прокламации. За ночь революционные призывы расклеивались в синагогах, на рынках, на вокзале, на казенных домах и даже вблизи полицейских участков. Люди собирались вокруг них и читали, пока не приходили полицейские и вместе с дворниками не сдирали бумаги со стен.
Сколько бы Нисан и его ешиботники ни написали листовок, сколько бы книжек и брошюр они ни заготовили, все было мало. Безработные рвали их из рук. На кухнях, открытых Флидербоймом, крамольными бумажками были засыпаны столы и скамейки, заклеены стены и двери. Даже посреди еды люди вставали из-за столов и бросали гневные слова в адрес фабрикантов, полиции и императора.
— Долой! — раздавались голоса. — Долой!
Дамы бледнели и вызывали полицию, чтобы навести порядок.
На лужайках за городом, в Константиновском лесу собирались массы людей, разговаривали, дискутировали, произносили речи и пели песни. Голод и нужда обретали во время этих сходок смысл и оправдание. В горечи люди находили сладость, надежду, дававшую им силы пережить трудности.
— Еще, еще литературы, — требовал Тевье у Нисана. — Люди выхватывают ее из рук.
Нисан не знал, как увеличить число листовок и брошюр. Жители Лодзи не понимали русских книг, которые поставляли студенты из Литвы. Они хотели читать книги и прокламации по-еврейски. И Нисан переводил, обрабатывал, истолковывал революционные идеи на простом лодзинском еврейском, добиваясь того, чтобы его слова вошли в плоть и кровь, легли на сердце рабочих. При этом все надо было переписывать от руки. Ешиботники не могли угнаться за таким спросом на листовки и переписать столько, сколько просили люди.
По вечерам Нисан отрывался от своей работы и отправлялся в немецкие кабачки, где ткачи в бархатных штанах сидели за большими кружками пива и дымили дешевыми сигарами.
Нет, не ради пива и сигар шел он в кабачки к рабочим. Он не чувствовал вкуса пива, которое ставили ему немецкие ткачи. Сигары, которыми они его угощали, драли ему горло. Он не мог понять, зачем ткачи вливают в себя в таких количествах этот горький напиток, кружку за кружкой, закусывая пиво дымом дешевых сигар. А ходил он в эти кабачки, потому что на фабриках Лодзи теперь работали новые люди, немцы, не из тех, что приехали с первыми немецкими иммигрантами, а из тех, что прибыли позже. После принятых в Германии законов Бисмарка о социалистах, после того, как просвещенных рабочих из товарищества Лассаля
[128]
бросили в тюрьмы или выслали из страны, из Германии бежало много рабочих. Большинство уехало в Америку. Но некоторые, главным образом ткачи, подались в Польшу. Хорошие рабочие, точные и честные, они сразу же получили места в ткацких и прядильных цехах фабрик. Часть из них стали мастерами.
Грузные, медлительные, любители пива и сигар, они, как и немецкие ткачи-старожилы Лодзи, сидели вечерами в кабачках, пили пиво и курили. Но, в отличие от последних, новые иммигранты не ходили в церковь, не пели песен родины в певческих союзах. Они держались друг друга, читали запрещенные книжки, которые получали из Германии, а по праздникам, среди своих пели революционные песни свободы. У них было собственное товарищество Лассаля, маленькая копия германского. Потихоньку они агитировали немецких ткачей-старожилов, рассказывали им о социализме, о своем вожде Лассале.
Вот с этими-то немецкими ткачами и встречался теперь в кабачках Нисан. На своем старомодном немецком, выученном им по комментариям Мендельсона на Тору и книгам немецких философов, он говорил с новоприбывшими мастерами из Германии, призывал их к революционной работе, просвещал и учил. Их языки были мало похожи — книжный немецкий Нисана с еврейским акцентом и гортанная простонародная речь пьющих пиво и дымящих сигарами ткачей. И все-таки они понимали друг друга.
— Конечно, да, конечно, — кивали головами русоволосые немцы, соглашаясь с убедительными речами Нисана и вливая в себя остатки пива.
Как и его бывший товарищ по хедеру Симха-Меер Ашкенази, Нисан предпочитал ручным ткацким станкам паровые машины. Он знал, что у ручных станков нет будущего, что машины их обязательно вытеснят. И вместе с ними будут вытеснены работающие на них ткачи. Они лишатся работы и деклассируются. Правда, он жил в Балуте именно среди таких ткачей. Он просвещал их и настраивал против хозяев. Но он не обманывал себя. Он видел, что рост недовольства среди балутских рабочих — это не классовая борьба пролетариата и буржуазии, а домашняя ссора нищих и бедняков. Он знал, что работающие на ручных станках ткачи по большей части не постоянные рабочие, что каждый из них только и ждет, как бы выбиться из низов и самому стать хозяйчиком, подрядчиком. Видел он и то, как горька жизнь мелких подрядчиков, как их давят купцы и заказчики. Он хорошо знал Балут, он помнил его еще по тем временам, когда сам был сезонным рабочим. И он не слишком в него верил. Настоящие пролетарии трудились на паровых машинах. Евреи на таких предприятиях не работали. Глядя по утрам, как рабочие тысячами спешат на фабрики, неся пакеты с едой, мчась на работу по зову гулких фабричных гудков, он видел, как идут солдаты свободы и народной борьбы, кадры революции, которая непременно свершится согласно железным законам марксизма. И пусть до поры до времени растут фабрики, пусть строят свои предприятия фабриканты, пусть они пухнут и богатеют, но будущее принадлежит тем, кто устало торопится по утрам на работу. Для них и копят капитал хозяева, собирают его, чтобы, созрев и налившись, он лопнул как прыщ и все блага перешли к трудящимся.